Я уже и позабыл почти тот хмурый сырой день, когда отвратительной мохнатой гусеницей уползало за край земли чужое войско. В тот день и гора была какой-то бурой, тоскливой, без единой травинки. И дорога – черной, связкой, в слякотных колёсных следах.
Нет же, дорога, которой я любуюсь сегодня, чиста и светла, будто никогда ничто мерзкое к ней не прикасалось. Эта дорога, сколько я себя помню, была всегда, и всегда мягко проплывало над нею солнце. И она всегда мне нравилась своим одиночеством. Но этим утром мне не просто нравится видеть ее гибкий взлет наверх, я неотрывно любуюсь ее светлой, как льняная холстина, лентой. Мама ушла по ней раным-рано, когда я еще спал. И теперь она вернется с горы, но уже не одна.
Так бабушка сказала, когда я вышел из хаты и подбежал к уличной печке, у которой она варила что-то вкусное, пахучее в двух больших чугунах. Впрочем, я тут же и забыл расспросить, что такое она готовит, потому что она сказала про маму и про ее путь до Чубовки, где она встретит моего отца.
– Сядь и дывысь на дорогу.
Краткого повеления мне было достаточно, чтобы усесться за столик и, кажется, целый час неотрывно смотреть на дорогу, ожидая, когда на самой верхней кромке светлой ленты появятся
Но дорога оставалась безлюдной.
Я начал недоумевать. Что это за
И я не выдержал. Отступил с бабушкиных глаз за куст желтой акации и побежал в мастерскую. Надо у деда спросить, где эта самая Чубовка, долго ли идти до нее и назад.
Но в мастерской неуютно и пусто. Даже инструменты издают скучный запах, будто сразу начинают ржаветь без своего хозяина. Наверное, дед Захар с утра работает в колхозе.
Высунув голову из открытой двери на двор, я тотчас же цепляюсь глазами за дорогу. Она всё такая же светлая. И такая чистая, что хочется огладить ее взглядом. Но она по-прежнему пуста. Тогда я вскарабкиваюсь по нашей лестнице-драбыне на дощатый настил между чердаками хаты и коровника – мое привычное смотровое место, откуда дорога на гору видна как на ладони.
До чего же здорово мне бывало сидеть здесь, свесив ноги с дощатого настила, высматривая, не бежит ли в нашу сторону Тамарка. У меня сердце всегда начинает стучать звонче, когда на тропинке из-за зеленых всходов конопли взмелькивает ее золотистая челка. Но сейчас и появление Тамарки меня бы не порадовало. Я жду иной, куда большей радости. Хорошо ей, Тамарке. Ее отец, дядя Ефим Кущенко, уже вернулся в свою хату с фронта. Его отпустили домой из-за раны, и он недавно своим глухим басом, будто извиняясь, говорил нам с мамой, что если бы не эта его круглая, величиной с яйцо, вмятина на макушке головы, то он бы тоже, как и мой отец, еще оставался на фронте.
Когда же он кончится, непонятный фронт, если войны, говорят, больше нет? Все вокруг так говорят: всё, ее больше нет. Прошлой осенью, когда она еще продолжалась, но уже где-то так далеко от нас, что ни единого грома снарядного уже не было слышно в Фёдоровке, бабушка водила меня на майдан, на площадь посреди села, и все мы, и я тоже, сушили там табак для фронта.
… Майдан встретил нас самым крепким, какой бывает к середине лета, солнцепеком. Всё как будто плавилось и слоилось вокруг – крыша длинного колхозного правления, горячие лица женщин – молодых, пожилых, совсем девчонок. Столько вокруг было смеха, крика, гомона, пестрых светлых сорочек, что невольно хотелось прижмурить глаза. Лишь через минуту, другую начал я соображать, что же тут, на широченной площади затеяно.
Посредине майдана торчит крепко вкопанная в землю жердина, и от нее во все стороны, ну прямо как лучи от солнца, протянуты на высоте моей головы, а где и повыше, длинные-предлинные веревки, но не толще той, из которой дедушка Захар мастерил когда-то дратву. И на каждую веревку сушильщицам нужно длинными острыми шилами нанизывать один за одним большие табачные листы. Эти листы подносят в плетеных корзинах, только вынимай да протыкай шилом, да сдвигай к середине – к тому самому столбу, что торчит над всем этим хороводом.
Я быстро теряю из виду бабушку. Где теперь взмелькивает над пахучими табачными развесками ее светлый в синюю крапинку платок? То различил было, а то снова не могу найти и нашу тетю Лизу с ее золотыми серьгами в ушах. А Тамарка? И она должна быть где-то на площади.
– А цэ що за хлопчик такий ледащий? У всих дило, а вин стоить и гавы ловыть? И нэ соромно тоби? – смеется надо мной молодая женщина с корзиной листьев при бедре. – Чий же ты будэш?
– Бабы Даши и дида Захара, – хмурюсь я. Что это она взялась меня срамить?
– А-а, так ты – сынок Тамары-учитэльки?.. Чуете, дивчата, його батько на фронти, за нас за всих нимця бье, а вин? Хиба ж ты нэ хочеш свому батькови послаты на фронт табачку?