Читаем Эпилог полностью

РАПП наступал, и «левые попутчики» (а среди них в авангарде Тихонов и Слонимский) помогали ему — старательно, но криводушно, потому что никто не сомневался в том, что они не разделяют тупо-односторонние взгляды Авербаха, Ермилова и других. (Особенность литературной атмосферы тех лет заключалась еще и в том, что полагалось как бы подчеркивать уважение или сочувственное понимание этого криводушия, продиктованного карьеризмом и страхом.)

РАПП наступал — и накануне самоубийства в его ряды вступил затравленный Маяковский.

8

Впервые я увидел Маяковского в Москве в «Кафе поэтов», когда, случайно заглянув на вечер «Искусство или агитация», он прочел свои «150 000 000».

Все было неожиданно в нем. И то, что он нарочно перепутал Когана и Айхенвальда, сидевших друг против друга на эстраде и споривших о назначении литературы. И его голос, и рост. И обманчивая непроницаемость. И меткость его острот. И его погруженность в поэзию — легко было догадаться, как много он думает и говорит о ней. И отчетливое ощущение, что его стихи должны быть произнесены, что без голоса, без произнесения они в какой-то мере будут напоминать нотные знаки. И боязнь непонимания, которое он переносил тогда еще терпеливо.

Это первое острое впечатление неизменно подтверждалось впоследствии. Так, зимой 1921 года я случайно встретился с ним у Виктора Шкловского в Доме искусств. Помню, что он был с Л.Ю.Брик — неторопливой, с нежным овальным лицом, точно сошедшей со старинного портрета. Я боялся и ее, и Маяковского, однако не сводил с них глаз и старался не проронить ни слова.

Заговорили о стихах — точно начали с полуслова. Это был, без сомнения, почти не прекращавшийся разговор, который Маяковский вел, в сущности, всю свою жизнь. Все поэты двадцатых годов писали о поэзии, но никто не писал так много, так беспокойно и страстно, как он, — быть может, и частица разговора, который я услышал (спорили до хрипоты об ассонансах), нашла в стихах Маяковского прямой или косвенный отблеск.

Не стану приводить цитаты, давно омертвевшие от неумеренного употребления. Напомню, что и «Владимир Маяковский», и «Флейта-позвоночник», и «Человек» написаны о поэзии и проникнуты изумлением перед неисчерпаемостью этой темы.

Я редко пропускал вечера Маяковского и всякий раз вглядывался в него с волнением. Все было пронизано ощущением новизны в те годы, но он еще и защищал эту новизну, рыцарски ручаясь за ее благородство.

Мне хотелось поговорить с ним. Мешала застенчивость, но однажды я все-таки решился.

Вернувшись из Америки, он приехал в Ленинград и выступил в филармонии с докладом о своей поездке. В перерыве я осторожно прошел мимо администратора, не сомневаясь в том, что толпа слушателей ринулась к Маяковскому, едва он сошел с эстрады. Толпы не было. Между горками сложенных пюпитров, насвистывая «Чижика», мрачно шагал Маяковский. Отступив за колонну, я с бьющимся сердцем долго смотрел на него. Мне удавалось преодолевать застенчивость, если в этом была острая, настоятельная необходимость. Тогда точно что-то переставлялось в душе, и я становился не то что застенчив, а едва ли не дерзок. Но другое чувство приковало меня к месту в эту минуту. Я был поражен одиночеством Маяковского, его полной закрытостью, в которой чувствовалось лихорадочное возбуждение. Невозможно было узнать в нем уверенно державшегося знаменитого человека, который только что в ответ на глупый вопрос какой-то девушки, не понявшей его иронического замечания, ответил: «К сожалению, человеческая речь не имеет кавычек. Разве вот так?» — и, подняв руки, согнутые в локтях, он показал кавычки. Я так и не подошел к нему.

Кажется, это было зимой двадцать седьмого года, когда Маяковский приехал в Ленинград и пригласил к себе в «Европейскую» Ю.Н.Тынянова. На другой день Юрий Николаевич рассказал мне об этой встрече.

На столе стояла ваза с крюшоном. Маяковский расхаживал из угла в угол, был непривычно весел, изящен (при всей своей огромности), остроумен и мил. Подавая Тынянову пальто, он сказал: «Извините привычку старого дворянина». Речь шла о ближайшем участии автора «Кюхли» — романа, который нравился Маяковскому, — в «Новом ЛЕФе». Участие состоялось, а ближайшее — нет. «Литература факта» с ее отрицанием искусства была не с руки Тынянову, который только что перешел от науки к художественной прозе. К факту как таковому и даже документированному факту у него никогда не было ни малейшего уважения. Его интересовал знак историзма, превращающий факт в явление, а явление — в литературный факт.

В последний раз я встретил Маяковского у Тихонова осенью двадцать восьмого года. Это было после какого-то публичного диспута, кажется, в Институте истории искусств. Среди гостей мне запомнился Константин Вагинов, по-своему повторивший Мандельштама и написавший о себе:

Да, я поэт трагической забавы.

А все же жизнь смертельно хороша.

Перейти на страницу:

Все книги серии Мой 20 век

Похожие книги