Читаем Эпизод из жизни ни павы, ни вороны полностью

Жаркий полдень. Кругом и душно, и пыльно, но у меня в саду, в каштановой аллее, как в раю: и прохладно, и свежо, и пахуче. Я иду под руку с нею. На ней белый как снег сарафан с открытой шеей и широкими рукавами, так что руки по локоть обнажены. Пред нами бежит прелестный ребенок, белокурый, в накрахмаленной широкой юбочке, панталончиках, с тюлевыми крылышками за плечами… амурчик во всех статьях! Сзади стоит старушка няня и держит какие-то необходимые принадлежности домашнего обихода; горничная прошмыгнула через лужайку и начала расставлять на самом видном месте тоже необходимые в домашнем обиходе сосуды… Снова дети, снова сосуды — черт знает что! Я отворачиваюсь от этого зрелища, смотрю на нее и сам чувствую, что взгляд мой напоминает оловянные пуговицы. Ей душно. Она наклонила прекрасную, чуть-чуть вспотевшую головку набок, полураскрыла ротик и, напротив того, полузакрыла глазки, что, однако, не мешало присутствию на ее очаровательном лбу, над бровями, той складки, где, по уверению г. Гончарова, сидит мысль. Мне показалось, что эта складка и эта мысль обнаруживают тревогу.

— Что с тобою, ангел мой? — тревожусь я в свою очередь. — Если эти сосуды…

— Ах нет!.. — она растягивает слова, как бы засыпая.

— А что же? Может быть, хочешь кофейку или ветчинки?

Я, конечно, говорю глупости: когда дело касается кофейку или ветчинки, то скорее она может предлагать их мне, чем наоборот; но она так поглощена мыслями, что и не замечает этого нарушения своих естественных прав.

— Мне пришло в голову, что ты… ужасный филистер!

Это меня нисколько не смущает, словно этого и следовало ожидать, и несколько фальшивой фистулой я произношу речь, тоже растягивая слова и трепля ее по руке:

— Друг мой! ты ошибаешься… Это, конечно, не беда: человеку свойственно заблуждаться, но не давай злым языкам выводить неправильные заключения о нашем счастье, потому что нравственность и без того падает кругом нас… Положим, публика не признаёт законности нашего союза, и мы принуждены были ограничиться обществом друг друга, но это уединение укрепило нас, а не ослабило. Я не только приобрел счастье, не только сделал тебя счастливою, но не пожертвовал на это ни одной копейки из своего душевного капитала; я вполне сохранился и далеко не филистер. Если же мои глаза напоминают оловянные пуговицы, то спрашиваю тебя: чем олово хуже всякого другого металла, висмута там, что ли? Это самый кроткий металл! Блестит ли он в виде пряжки на башмаке, в виде пуговицы на панталонах или глядит из-под бровей человека, — он всегда внушает невольное доверие; чувствуешь, что человек весь тут, что у него ничего там, за душой, нет…

Я становлюсь всё более и более красноречивым и до того увлекаюсь, что и не замечаю своего одиночества. Она ушла; сделалось почему-то темно, раздался вдруг треск чего-то разбивающегося, и резкое сопрано, бог весть откуда, несколько раз прокричало: «Филистер, филистер!»

«А, филистер? Так вот же тебе!»

Под покровительством сильного беса, с аккомпанементом самоотверженного tenore dolce, я сразу погружаюсь в грязь по колени и начинаю что-то расчищать во главе целой армии рабочих…

«Филистер? Смотри же теперь: видишь эти мозолистые руки? Видишь, как моему голосу повинуются тысячи народа? Да какого народа! Все мрачны и силачи, словно из бронзы вылиты; а как говорят! Хочешь, любой из них заговорит таким образцовым мужицким наречием, что какую угодно книжку за пояс заткнет?»

И я расчищаю, командую, работаю…

Каждая из этих бронзовых фигур обладает бабой, которая не упрекает, а только любит его; а я одинок. Ничего; мне это, можно сказать, даже незаметно: другая идея у меня в голове…

И я всё командую, командую; покурю и снова командую…

К ним приходят их жены, с детьми на руках и ласкою в любящих глазах. По этим суровым лицам пробегает какая-то теплая задушевная игра, как бы от освещения извнутри; а я всё одинок, и нет никому до меня дела…

«О, приди, покажись, желанная! Хоть один взгляд!..» — не выдерживаю наконец я и восклицаю таким трогательным, даже слезливым, тенором, что стоящая поблизости фигура насмешливо рявкает и катит низкой октавой:

— Не хнычь, паря, не дури! Ишь, словно баба, размяк… мяк… мяк…

Меня выводит из неприятного положения начавшийся в эту минуту стройный, торжественный концерт, под влиянием которого я начинаю сознавать, что совершенно напрасно протягиваю руки, куда не следует или откуда не следует: если бы она спрыгнула ко мне в грязь, я, кажется, сам немедленно ушел бы оттуда. Я не могу допустить, чтобы эти атласные руки копались во всякой гадости, чтоб на этом изящном теле вместо элегантного платья с кружевами появился неуклюжий рабочий передник… Нет, я лучше всю ее изукрашу кружевами, обсыплю розами, приду измученный с работы и буду приносить ей жертвы… Экая чепуха!..

Перейти на страницу:

Похожие книги