Бармен отчаянно крутит тумблер. Толстуха и его доконала. Двух здоровых, разумных мужчин всего за несколько минут! Но спортивные известия уже кончились. Танцевальная группа плоскостопых цирцей тяжело носится по терпеливому экрану. Бармен выключает музыку. Конечно, это был Бах. Беззвучно продолжается зрелище — абсурдное подобие абсурдных фрагментов бытия.
Два дня спустя она опять приходит. Не с Джоком — на этот раз с неким щеголем с Седьмой авеню, темнокожим существом, которое ходит уже на двух конечностях, но разговаривает еще с помощью четырех. Такой же, как Джок, победительный экземпляр, чудом спасшийся от лап смерти и выброшенный приливом на незнакомый остров с одной-единственной мыслью: здесь нечего рассиживаться, надо немедля окунаться в дела. Даже тот факт, что рядом с такими постоянно исчезают люди, еще вчера переваривавшие их ужин, их почти не волнует. Знали бы они, что людей этих схватило гестапо или ГПУ, у них затряслись бы колени и дрогнули перед глазами ряды цифр, но поскольку это всего лишь смерть, они спокойно расположились здесь, словно стадо морских львов, меж которых расхаживают охотники с дубинками в руках. Они немного пугаются, когда удар достается кому-то совсем рядом, но тут же опять бодро принимаются за предательство, выкручивание рук, смертоубийство и злобные требования христианской любви к ближнему со стороны конкурентов.
Оптовик так вещает о своих деяниях, словно он — Ганнибал готового платья. Он ничего не пьет, зато наливает своей чудозадой спутнице три рюмки мартини кряду. И при этом сообщает, что многие годы запросто опрокидывал за воротник бутылку виски — пока доктор не взъелся. Жест, каким он берет в руку бокал, показывает, что он понятия не имеет, что такое виски. А ведь рюмку спиртного поднимают не так, как стакан с газированной минералкой. И виски — иначе, чем вино. Все равно виски — питье для дилетантов. В хороший шнапс не добавляют воду.
Оптовика зовут Джо. По нему видно, что лет через двадцать-тридцать он загнется от гипертонии или склероза — к примеру, расстроившись из-за какой-нибудь баснословно дешевой распродажи весенних платьев или купальных костюмов конкурентами, — на двадцать лет раньше, чем надо, зато он проживет совершенно ничтожную, но бурную жизнь, торгуя готовым платьем, и сможет сказать: Джо Данцигер всю жизнь прожил с высоко поднятой головой. А почему, он и сам не знает. Он будет точно так же жульничать, как и все остальные, следующие странному западному комплексу — накапливать денежный капитал и отдавать этой цели каждый невозвратимый день их жизненного капитала.
Девушку зовут Глория. Джо назвал ее так не меньше двадцати раз, пока пил свой томатный сок. А мне жаль — безымянную, ее можно было называть всеми именами, а теперь ее чары не так сильны. Зад Глории уже больше не неизвестный зад неизвестной женщины из неизвестных грез; теперь он чувствует себя как дома в этих четырех стенах, его кто-то зачал, у него есть мать, профессия, он уже не безымянный зов природы, не пена из хаоса, которой безумный кондитер придал форму, подбросив вверх и оживив высшим законом всех законов: красотой.
Глория лишь кивает мне по пути к двери. Джо ретиво следует за ней, бурно жестикулируя. Солнечный свет с улицы обрамляет его голову с оттопыренными ушами, словно мерцающими желтым пламенем, — и на какой-то миг я ощущаю сильный удар под ребра. Я вижу желтое пламя крематория, и на железных носилках лежит мертвое тело Менделя Блэя; оно внезапно приподнимается, уши пылают, а железная дверца печи хлопает.
— Ничего, привыкнешь, — сказал капо крематория. — Это всё от жары. У них у всех так. Но это еще пустяки по сравнению с плясками в газовой камере. Здесь-то они уже мертвые. А вот те…
Дверь захлопывается за Джо. Я и не заметил, что бармен опять включил телевизор. Но без звука; он знает, что я люблю тишину. На экране — призрак улыбающегося президента страны ловит рыбу, стоя в высоких резиновых сапогах по колено в воде.
— That guy![28]
— говорит бармен. — Хотел бы я иметь половину его отпуска.