Ключевым аспектом этого метода (и он во многом доминировал в поэзии на протяжении ХХ века) было «именование» – раздача имен окружающим вещам, не интроспекция как таковая, но поиск имен для «спасительных характеристик равнодушной вселенной», поиск имен, если воспользоваться одной его знаменитой фразой, для тех цветов, «которых нет ни в одном из букетов». Именование, говорил Малларме более прямо, «не есть ссылка на форму, которая известна нам по опыту и которую мы можем распознать в естественном окружении». О том же можно сказать иначе: «Восприятие незаметного происходит не через искажающие линзы, но через рациональную адаптацию неожиданных лингвистических ассоциаций»: он также называл это просачиванием слов. По сути дела, это и есть символизм, создание «иного» мира, «промежуточное пространство», которое зависит только от силы языка и дает нам яркие переживания в реальном времени, здесь и сейчас.[280]
Для Малларме, как он сам прямо признавался, этот подход заменил богословскую телеологию «куда более практичным представлением о жизни на этой планете».[281] Он вместе со своими последователями считал, что поэзия должна избавиться от своего нарратива и миметических традиций и создавать свой собственный вымысел, собственную реальность, «онтологию, отделенную от богословского восприятия мира».[282]Вот что он пытался сделать в таких произведениях, как «Иродиада» и «Послеполуденный отдых фавна» – он видел в них часть новой «цельной ментальности»: ментальности именования, когда имена получают не просто новые формы, но новые тайны в неистощимом и непредсказуемом мире, поскольку человечество всегда жаждет обрести «второй шанс», вторую попытку, которая позволила бы нам не растратить понапрасну доставшееся нам наследство и не ограничиваться той жизнью, которую мы знали до сих пор. Мир состоит из залежей вторых попыток, обещаний преодолеть себя, которые мы даем, сражаясь с судьбой и стремясь создать «не поддающиеся описанию» пространства или «неопределимые рамки времени», чтобы «лишить природу процессов распада»; такое творческое присвоение имен может производить только язык.
Это отражает стремление Малларме поставить на иную основу, реформировать, видоизменить поэзию так, чтобы она соответствовала секулярному миру. Целый ряд первостепенных поэтов ХХ века принял участие в исполнении этой задачи.
Хвала и вертикальная ось. Стефан Георге
Но прежде чем мы к ним обратимся, нам следует поговорить об еще одном человеке, которого можно считать соперником Малларме в сфере определения задач поэзии. По известным словам Шелли, он превратил поэтов из «непризнанных законодателей мира» в политических демагогов. Это немец Стефан Георге. И слово «демагог» здесь даже недостаточно сильно.
Это стихотворение, живость которого сохраняется и в переводе, написал не Георге, но оно написано о нем. Эрнст Бертрам, поэт, преподаватель литературы и видный специалист по Ницше, назвал это стихотворение «Портретом Мастера», хотя обычно он говорит о Георге как о «вервольфе».[283]
Быть может, это преувеличение, но биография Георге воистину поразительна, не менее поразительна, чем у любого другого поэта: в своей этике «искусства для искусства» он зашел дальше всех остальных, он же изо всех сил старался сделать поэзию заменой религии.Его удивительная карьера началась 1890-х, когда Георге – посетив Малларме в Париже, где его приняли в кружок учителя, – заявил о себе как лирический поэт, последователь французских символистов. Взявшись за поэзию, говорит его биограф Нортон, «Георге без меры, быть может, как никто другой, начал стараться подчинить каждый аспект своей жизни своей воле… Его стремление контролировать то, как его воспринимали другие, было одной из форм того радикального изобретения себя, которым отмечена вся его жизнь» (здесь он в чем-то сходен с У. Б. Йейтсом, хотя у каждого это проявлялось совершенно особым образом).[284]
Парадоксальным образом, хотя он редко появлялся где-либо за пределами узкого кружка, состоявшего примерно из трех десятков поклонников, его влияние непрерывно росло и распространялось, так что оно охватило всю Германию.