Руками двумя крепко сжав рукоять,
он в сердце направил булатное жало,
а верное сердце унынья не знало,
он пал, побеждая тревогу и страх,
с кинжалом в груди, без испуга в глазах.
И воплями храм сотрясали невесты,
стеная от ран, погибая в бесчестье.
А бог со стены сквозь клубящийся дым
глядел, неподвижен и невозмутим.
Братья Жековы
Под низкою кровлею, на сеновале,
два брата, укрывшись от турок, лежали.
Их чета ушла. Тут старший из братьев
в огне лихорадки, безумный фанатик,
шептал, крепко сжав рукоять револьвера:
«Чего так дрожу я? Иссякла вся вера?
Огонь мою грудь продолжает глодать.
Не хочется здесь, взаперти, погибать.
Ах, мне бы на волю, мне б ринуться в сечу!
Там пулю найду, там погибель я встречу!»
Послышался шум на дворе у дверей,
там кто-то кричал: «Эй, слезайте скорей!»
Хозяина голос: «Слезайте оттуда!»
Вчера — хлебосол, а сегодня — Иуда!
Как слеп и бездушен отчаянный страх,
а он — для ничтожеств — советник в делах.
Неслышно, незримо он в душу вползает,
коварство и подлость в душе порождает:
во власти его, палых листьев желтей,
трусливый отец выдает сыновей,
и мать, выгоняя дитя на дорогу,
трепещет и шепчет: «Мне легче, ей-богу!»
Ни жалости нет у нее, ни любви,
их вытеснил ужас, царящий в крови.
Нет, Жекова не испугать Михаила,
он вихрем взметнулся. Откуда в нем сила?
Он в турок стреляет, крича им: «Назад!»
Но младший бледнеет от ужаса брат.
«Огонь! Окружай!» — заревели аскеры,
и бой разгорелся, нет ярости меры.
От выстрелов стены строенья дрожат,
а Жековы братья у входа стоят,
В руках револьверы, во взгляде решенье:
«Умрем — не сдадимся!» До смерти — мгновенье.
Трепещут сердца их, кровь хлынула в очи,
дерутся с ордою они что есть мочи.
Мякина и сено у них под ногами:
и это защита в сраженье с врагами!
Вдвоем против сотни... Шатается дом,
стервятники кружат над птичьим гнездом.
Но Жековы бьются — прицел у них точен,
убийцы валятся в песок у обочин
и дохнут, как куры в поветрие, в мор,
а кровь заливает разбуженный двор.
«Огня!» — Мустафа закричал разъяренный
и рухнул, стремительной пулей сраженный.
«Поджечь их!» — орет растерявшийся сброд.
И дым ядовитый по сену ползет.
Но тверд Михаил остается, что камень,
а младший, завидя бушующий пламень,
воскликнул: «Сдадимся, иначе сгорим!
Погубит нас этот удушливый дым!» —
«Нет, ты мне не брат!» — старший выкрикнул пылок,
он выстрелил младшему брату в затылок.
Тот рухнул. «Скончался!» — сказал Михаил,
но только на миг револьвер опустил.
«Нет, не опоздаю!» — окутанный дымом,
висок прострелил он, став непобедимым.
И обе души из огня вознеслись,
позора избегнув, в лазурную высь.
Каблешков
Тодор Каблешков (01.01.1851 – 16.06.1876)
О, Каблешков бедный! Народ наш в оковах
не мог даже думать о битвах суровых;
в нем гнев пробудить не могло и само
сгибавшее выю лихое ярмо.
Народ был спокоен. С печатью позорной
он влек свою лямку, отважно-покорный.
С неволей сроднился, ярмом не томим,
затем, что на свет появился он с ним;
с ярмом созревал он, в ярме он родился,
под грузным ярмом по-воловьи трудился.
Улыбчив народ был, хоть часто без сил,
подавленный рабством, как пьяный ходил!
В житье под ярмом он втянулся, как в пьянство.
Со злом примирившись, терпел он тиранство,
что, разум туманя в народе простом,
сравняло людей с бессловесным скотом.
Привыкшие жатву кончать до Петрова,
потом мы Георгия справим святого,
чтоб после, в сочельник, колоть поросят...
Но страшные муки народу грозят!
Тираны шалели, убийства суля,
от свиста булата стонала земля,
ее каждодневно в горах и долинах
пятнали враги алой кровью невинных;
обобран торговец, изранен другой,
вон пахарь с разбитой лежит головой,
отец семерых. Нынче крыша сарая
и мельница завтра пылает, сгорая.
Поборы и подать, разбой, произвол!
Без крова бедняк, а у пахаря вол
уведен. Нет средств от турецкой напасти,
продажность в судах, и оглохшие власти!
И не было выхода. Тяжек был путь.
Тянули рабы, пока в силах тянуть.
И совесть ничью уже не возмущала
та жизнь, что в неволе немой прозябала.
Ни слово свободы, ни ярости клич
до слуха рабов неспособны достичь!
Три года, как Левский угас среди бури.
Народ задремал. Под наметом лазури
раскинулись в рабстве родные края,
у Бога пытая: «Свой гнев затая,
как долго в ярме быть? Бренча колокольцем,
подобно скотине пастись нам под солнцем,
что сумрак не в силах развеять ночной?
Доколе дремать нам, господь всеблагой?»
звенело в просторе извечном и чудном...
Народ спал по прежнему сном беспробудным.
И как-то Каблешков пришел сюда вдруг,
явился — и все взбудоражил вокруг.
И дело, и слово упало, как семя,
на землю, что жаждала воли все время,
везде прогремел тайный зов боевой,
страну пробудил этот голос живой.
Проснулись, воспрянув, как лес пробужденный,
все души живые, мужчины и жены,
все — вплоть до былинок в просторах полей, —
людские сердца застучали сильней
от чувства — умам недоступного косным,
и рабское иго вдруг стало несносным;
героем себя ощущает любой
и пламя идеи влечет за собой.
Наполнены души порывом и жаром,
решимость приходит и к юным и к старым,
в домах и в лачугах — и ночью и днем —
сердца полыхают свободы огнем,
и каждый хоть что-нибудь жаждет свершить,
стыдясь, что так долго мог в путах прожить!