С удовольствием смотрел я фильмы о Петре Великом, Александре Невском, Суворове, мне нравились патриотические стихи Симонова, книги Е. Тарле и «советского графа» Игнатьева; я смирился с возрождением офицерских званий и погон.
По-взрослому оживала детская привязанность к былям отечественной истории. И с новой силой звучали никогда не умолкавшие в памяти голоса «Полтавы» и «Бородина».
Никто не знал «Полтаву» так хорошо, как еврейские мальчики Бабеля и Маршака — или их советские дети. Когда началась Великая Отечественная война, эти дети («поколение» Павла Когана) обнаружили, что смогут сами — «в прахе боевом» — пережить и Полтаву, и революцию. Борис Слуцкий был тогда молодым политруком, говорившим с солдатами «от имени России»:
Друг Слуцкого Давид Самойлов был комсоргом роты. Ожидая отправки на фронт, он написал статью о «Войне и мире».
Суть ее и идея были в том, что я (а может быть, и кто-нибудь и до меня) усматривал — глазами Толстого — схему социализма, социального равенства в структуре народной войны... Литературный юноша искал подтверждения собственному состоянию не в жизни, которой не знал, а в литературе, которая давала надежные опоры духу. Речь шла (и я глубоко это понимал) об избавлении от интеллигентской идеи исключительности, то есть о преобладании обязанностей над правами. Для меня необходимо было выздороветь от этой идеи, невольно поселенной во мне, невольно внушенной средой, воспитанием, школой, ифлийской элитарностью, надеждой на талант и особое предназначение.
Он нашел то, что искал: Великую Отечественную войну как повторение Отечественной войны 1812 года, и свое собственное духовное паломничество как отражение исканий Пьера Безухова — а также Исаака Бабеля, ибо история «пробуждения» еврейского заморыша есть не что иное, как этнический вариант канонической встречи меркурианства с аполлонизмом («интеллигенции» с «народом»). «Воспарение возникало, — писал Самойлов, — скорей в преодолении ощущения прав, и восторг был от ощущения обязанностей, разделяемых со всеми, и в той же степени от ощущения особой ценности своего лица как равного любому другому». Вскоре он отыскал и собственного Платона Каратаева, и собственного Ефима Никитича Смолича.
Единственным человеком в расчете, для которого духовные начала и звания были предметом постоянного уважения и восхищения, был Семен Андреевич Косов, алтайский пахарь. Мужик большого роста и огромной силы, он испытывал особую нежность ко всем, кто слабей его, будь то зверь или человек. Пуще других его мучил голод, и я иногда отдавал Семену обеденный суп, а он за то приберегал для меня огрызочек сахару. Но не из-за этого обмена состоялась наша дружба, а из-за взаимной тяги сильного и слабого.
Самойлов соединял в себе слабость и знание, потому что был русским интеллигентом и потому что был евреем. Для него «русский народ», который он любил и с которым хотел делить обязанности, был и чуждым племенем (русским), и чуждым классом (народом). Это — старое романтическое уравнение, но особенно остро оно ощущалось первым поколением интеллигенции, только что освободившимся от «безъязычия». По самойловской версии мандельштамовского приобщения к «корню и звуку прибедненной интеллигентским обиходом великорусской речи», Семен олицетворял язык-жизнь и язык-истину.
Мудрость Семена была не от чтения, а от опыта, накопленного в народной речи. Мне порой казалось, что у него нет собственных мыслей, а только готовые штампы на все случаи жизни. Теперь я понимаю, что мы тоже говорим штампами, но цитируем неточно и небрежно, наши знаки, может быть, индивидуализированы, но бледны по речи. Народ купается в стихии речи, отмывая в ней мысли. Мы же речью только полощем горло.
Походная дружба с Семеном была непорочной кульминацией первой любви Бабеля и Багрицкого. Во время Великой Отечественной войны еврейская революция против еврейства достигла наконец полного слияния истинного интернационализма с коренной русскостью, знания с языком, разума с телом. Самойлов и Семен сражались плечом к плечу «от имени России», спасительницы мира. Поэт Самойлов был истинным наследником Семена.
Семен... принадлежал к русской народной культуре, которая в наше время почти стерлась с исчезновением ее носителей — крестьян. Эта культура пережила многие века и стала органической частью национальной культуры, в ней исчезнув и растворившись — в гениях XIX века, прежде всего — в Пушкине.
«Воспарение» Самойлова было платоническим, братским и в первую очередь словесным. Страсть Маргариты Алигер была прямым — и осознанно женским — откликом на «Первую любовь», «Первого гуся» и «Первый гонорар» Бабеля. Ее поэма «Твоя победа» (1945—1946) повествует о всепобеждающей любви еврейской девушки, которая родилась «на южном берегу России» и «вырвалась из плена теплых комнат и любимых книг», и «диковатого,