бесстрашного и упрямого» юноши из казацкой станицы, который «крал арбузы» и «обижал девчонок». Оба принадлежали к поколению, рожденному революцией, выросшему под звуки «Интернационала» и закаленному первой пятилеткой, — поколению, которое «никогда состариться не может» и «ввек... не научится копить». У них были общие надежды, общие друзья и общая вера; они поженились в Туркменистане, где она была комсомольским работником, переехали в Москву и получили там новую квартиру — «две комнаты, балкон и коридор». Они любили друг друга, но у них были разные «характеры» и разные «души», и их последний и решительный революционный бой велся за взаимное открытие и признание. Вернее, это она билась за то, чтобы научиться «достойно, гордо жить» с человеком—стихией: «такой огромный, страшный и хороший, / коварный, верный, путаный, любой».
Он вдвойне чужд, желанен и таинственен, потому что он — и мужчина, и русский, подобно тому, как алтайский пахарь Самойлова был и «человеком из народа», и русским. Героиня поэмы (наверное, тоже Маргарита) понимает: у нее нет «пути иного и судьбы иной», но только во время Великой Отечественной войны, когда он уходит на фронт, а она остается, чтобы разделить (как поэт и политический «агитатор») «диковинную веру» «русских людей», она дает мужу самое главное обещание:
Я так хотела сына, но, поверь, на свете все по-твоему теперь. Тебе хотелось дочку? Так и будет. Пускай она родится и растет, забавная, с повадками твоими. Ты можешь хоть сегодня, наперед придумать ей, какое хочешь, имя.
Но поздно: он не вернется с фронта, и детей у них не будет. Миг величайшей интимности и подлинного воспарения (в сравнении с неловкими подростковыми попытками Бабеля и Багрицкого) знаменует собой начало конца русско-еврейской Первой Любви. Причиной тому — «кровь».
Бежавшая из оккупированной Одессы, скитающаяся где-то в татарской глуши, мать Маргариты теряет свои обычные «покой и благородство» и приобретает «дикое, обугленное сходство с теми, у кого отчизны нет». Что это? Разве Советский Союз — не отчизна?
Разжигая печь и руки грея, наново устраиваясь жить, мать моя сказала: «Мы — евреи. Как ты смела это позабыть?»
Маргарита смела. Ведь у нее есть Родина, которую она любит тем сильнее, что «родины себе не выбирают».
Да, я смела, понимаешь, смела! Было так безоблачно вокруг. Я об этом вспомнить не успела. С детства было как-то недосуг.
Разве Родина (национальность) — это не «золотые пушкинские сказки», «Гоголя пленительная речь», «ленинской руки раздольный жест» и «любовь русского шального мужика»? Оказывается, не вполне.
Нацисты классифицировали людей, особенно евреев, по голосу их крови. И большинство людей, особенно евреи, ответили тем, что услышали подземный зов. И нигде ответ этот не казался более естественным, чем в Советском Союзе, где все граждане, в том числе евреи, классифицировались по крови, и каждый должен был всерьез — как учила Коммунистическая партия — прислушиваться к ее зову.