Все эти явления довольно далеки от фрейдистского психоанализа (так же далеки, быть может, как Куба Фиделя Кастро от Марксова «Капитала»), но все они — следствия великой психологической революции, самым влиятельным пророком которой был Фрейд (так же, как самым влиятельным пророком социализма и классовой революции был Маркс). Достоевский, может быть, и открыл Человека из подполья, однако диагноз Достоевскому, а также Кафке, Прусту, Джойсу и каждому из их подпольных прототипов и творений поставил именно Фрейд. Фрейд свел воедино то, что набоковский Пнин назвал «коммунистическим микрокосмом»: он произвел на свет язык, теодицею и медицинский диагноз нового мира. Как пишет Филип Рифф в «Триумфе терапии», «не будь Фрейда, откуда бы мы знали, как жить без цели более высокой, чем устойчивое чувство собственного благополучия? Фрейд систематизировал наше неверие, он создал самую вдохновенную из всех антивер, предложенных нашей пострелигиозной культуре».
Иными словами, культ Фрейда и его терапевтические методы прожили недолго, но дело его живет и побеждает. Подобно марксизму, фрейдизм преуспел в качестве интеллектуальной программы; подобно марксизму, он никогда не был наукой и не оправдал себя как религия. Он не оправдал себя как религия, потому что, подобно марксизму, не понял природы бессмертия и не смог пережить первого поколения верующих.
Люди живут племенами. Все традиционные религии, включая иудаизм, — религии племенные. Величайшие революции против племенной избранности, христианство и ислам, выжили потому, что признали кровнородственные привязанности, освятили брак, канонизиривали половые и диетические ограничения и превратились в подобие наций (тело церкви, Умма). Результатом упадка христианства стал подъем национализма: права человека стали правам гражданина (de I'homme et du citoyen), а гражданство, при ближайшем рассмотрении, оказалось понятием более или менее этническим.
И марксизм и фрейдизм бились над загадкой капитализма и либерализма, отказываясь признать реальность и силу национализма. Указанные ими пути к спасению (коллективный и индивидуальный) не были укоренены в домашних культах, брачной политике и диетических табу. Ни марксизм, ни фрейдизм не могли наследоваться или осмысленно передаваться из поколения в поколение посредством череды семейных ритуалов (в отличие от христианства и тем более иудаизма). И оба проиграли национализму, так и не поняв, что с ними происходит. В Советском Союзе марксизм как революционная вера не пережил революционеров: переродившись в задрапированный национализм, он испустил дух вместе с последним высокопоставленным наследником Большого террора. В Соединенных Штатах фрейдизм как религия спасения разделил судьбу военного поколения и в конечном счете превратился в доктрину племенного (равно как и личного) счастья и жертвенности.
Марксизм и фрейдизм были порождены и с энтузиазмом восприняты эмансипированными евреями, которые добились выдающихся успехов при капитализме, не прибегая к спасительному прикрытию национализма. В Советском Союзе еврейские члены элиты пострадали от растущего русского национализма. В Соединенных Штатах еврейские члены элиты существенно выиграли от роста этнической политики.
Фрейдизм приобрел столь большое влияние в Соединенных Штатах потому, что Соединенные Штаты, подобно европейским евреям, добились выдающихся успехов при капитализме, не прибегая к спасительному прикрытию национализма. Официальный национализм Соединенных Штатов — в первую очередь политический, а не племенной и потому требует постоянных внутривенных вливаний. Одним из таких вливаний был (относительно недолго) фрейдизм; другим является племенная раздробленность, часто в форме религии. В Мекке безродного космополитизма вторичные этнорелигиозные лояльности — насущно необходимая составная часть социального договора. Именно поэтому Америка — самое религиозное из всех современных обществ, и именно поэтому американские евреи, исчерпав скромные ресурсы марксизма и фрейдизма, стали американцами, превратившись в националистов.
Вступив в общественные институты Америки, светские еврейские интеллектуалы ощутили потребность обратиться в евреев, а религиозные еврейские традиционалисты ощутили свою полную правоту в деле сохранения традиции. В течение двух послевоенных десятилетий эту традицию чаще всего представляла память о местечке — местечке, избавленном от его экономической функции и гойского окружения (не считая погромов); местечке, сравнимом с сельским отечеством всех прочих иммигрантов, местечке, воплощавшем благочестие и духовное единение родового гнезда; местечке тем более лучезарном, что его больше не было.