И он ушел — как ушли Илья и Бабель со своим героем. То, что они нашли после 1917 года, было намного удивительнее, чем удивительная постыдная жизнь всех людей на земле; намного удивительнее, чем Пушкин, Галина Аполлоновна и призрачные островки свободы. Они нашли первую Религиозную войну XX века, последнюю войну во имя конца всех войн, Армагеддон накануне вечности.
Для тех, кто хотел сражаться, существовало только одно войско. Красная Армия была единственной силой, последовательно выступавшей против еврейских погромов, и единственной, во главе которой стоял еврей. Троцкий был не просто военачальником или даже пророком — он был живым воплощением искупительного насилия, мечом революционной справедливости и — в то же самое время — Львом Давидовичем Бронштейном, чьей первой школой был хедер Шуфера в Громоклее Херсонской губернии. Другими вождями большевиков, стоявшими ближе всех к Ленину во время Гражданской войны, были Г. Е. Зиновьев (Овсей-Герш Аронович Радомысльский), Л. Б. Каменев (Розенфельд) и Я. М. Свердлов.
Подавляющее большинство членов партии большевиков (72% в 1922 году) составляли русские; по отношению к проценту в населении страны сильнее всего были представлены латыши (впрочем, после образования независимой Латвии в 1918 году советские латыши стали в известном смысле сообществом политических эмигрантов); и ни один из видных коммунистов еврейского происхождения не хотел быть евреем. Что, собственно, и делало их идеальными героями для бунтарей, подобных Эдуарду Багрицкому, который тоже не хотел быть евреем. Троцкий заявил как—то, что по национальности он «социал-демократ». Именно эту национальность представляли большевики, и именно за эту национальность сражался Багрицкий: «Чтоб земля суровая / Кровью истекла, / Чтобы юность новая / Из костей взошла». Из тех, кто воевал на обломках самовластья, большевики были единственными истинными жрецами храма вечной юности, единственными борцами за всемирное братство, единственной партией, в которой нашлось место для Эдуарда Багрицкого и Ильи Брацлавского.
Когда рассказчик Бабеля снова увидел Илью, тот умирал от ран.
— Четыре месяца тому назад, в пятницу вечером, старьевщик Гедали провел меня к вашему отцу, рабби Моталэ, но вы не были тогда в партии, Брацлавский.
— Я был тогда в партии, — ответил мальчик, царапая грудь и корчась в жару, — но я не мог оставить мою мать...
— А теперь, Илья?
— Мать в революции — эпизод, — прошептал он, затихая. — Пришла моя буква, буква Б, и организация услала меня на фронт...
— И вы попали в Ковель, Илья?
— Я попал в Ковель! — закричал он с отчаянием. — Кулачье открыло фронт. Я принял сводный полк, но поздно. У меня не хватило артиллерии...
Илья испустил дух. В его сундучке «было все свалено вместе — мандаты агитатора и памятки еврейского поэта. Портреты Ленина и Маймонида лежали рядом... Прядь женских волос была заложена в книжку постановлений Шестого съезда партии, и на полях коммунистических листовок теснились кривые строки древнееврейских стихов».
То, что между Лениным и Маймонидом (и между Ильей Брацлавским и Ильей библейским) существовала связь — предположение Бабеля; то, что многие сыновья раввинов служили в Красной Армии, факт. Они воевали против древней отсталости и современного капитализма, против своей «химерической национальности» и самих «оснований» старого мира (как пелось в «Интернационале»). У них не было родины, им было нечего терять, кроме своих цепей, и — в отличие от многих других революционеров — они обладали неисчерпаемым запасом пролетарской сознательности, или социал-демократического патриотизма.