Рядом Иртыш, но близок локоть, да не укусишь. Вражьи наезды в темные ночи не дают выйти на реку, а метели все сильнее и сильнее. Сколько обмороженных принесли! Били ворон, зайцев — стрелой, сохраняя зелье, но и ворон и зайцев скоро не стало.
Декабрь был на исходе, дни стали с воробьиный клюв: поздно светало и рано темнело. В ночном мраке в небе играли сполохи. Умер от истощения первый казак. Его уложили в тяжелый гроб, рубленный из лиственницы, и молча провожали до могилы. Поп Савва отпел отходную. На душе у всех было тяжко. Казак Ильин среди тишины громко спросил:
— Неужто так и будем умирать смиренно?
— Надо жить! — твердым голосом отозвался Ермак и решительно поднял голову. — Браты, не раз в бою мы одолевали смерть и всякий раз гнали ее отвагой. А сейчас без бою ложиться в студеную землю негоже! Выжить должны мы! Шли сюда — казачье вершили дело, а достигли того, что Русь стала за нами. Замахнулись на одно, а свершили иное. Подвиг! — Он глубоко вздохнул и закончил властно: — Негоже нам умирать! Нет смерти нашему делу! Ильин! — позвал он казака. — Отбери самых сильных людей и веди к вогуличам за рыбой. На Демьянке-реке держись, там Бояр-друг не откажет в нужде…
Два десятка казаков на лыжах добрались к демьянским вогуличам. К своему счастью, на реке они встретили охотника, который угрюмо поведал: ушел князец Бояр от татарской беды, а в пауле засели лыжники Карачи и подстерегают русских. Казаки не сразу ушли, дождались ночи и проверили слух, — все оказалось верным. Так и вернулись они без рыбы. В пути мела поземка, с гулом трещали льды на Иртыше, многие из казаков обморозились.
В Искере окончились все запасы; в закромах начисто вымели и съели мучную пыль. Жалко и непривычно было — стали резать коней. Казаки ели безропотно, а московские стрельцы наотрез отказались:
— Умрем, а махан жрать не будем! Не басурмане мы!
А на четвертый день и стрельцы поступились обычаем, стали есть пенную кобылятину. Но и коней скоро всех прирезали, а голод не отступал. В январе задули пронзительные холодные ветры, весь Искер замело глубокими сугробами. Ночи пошли непроглядные и тревожные. Пылали яркие сполохи, и стрельцы с суеверным страхом взирали на переливы красок в небе. Казалось, что необъятное полотнище свисало с невидимого небесного свода, плавно колебалось, развертывалось и переливалось всеми цветами радуги.
Голодные люди глубоко запавшими в глазницы мутными очами с трепетом смотрели в торжественно изукрашенное небо и считали сполохи за дурное предвестие. Они еле передвигали опухшие ноги.
Ермак приказал забить собак:
— Нет привычной животины, и это корм.
Побили и съели собак. Воевода с отечным лицом сидел перед оконцем, затянутым пузырем, и скучно жевал собачину. Зимний день нехотя и немощно пробирался в окно. Семен Дмитриевич полез пальцами в рот и тронул зубы. Они шатались, из синих десен потекла кровь.
— Видишь? — сказал он сидевшему напротив Ермаку. — То болезнь полунощных стран. Пухнет человек, кровь гниет. Не уйти мне отсюда, схороните тут! — Он поник головой.
Хотелось атаману сказать: «Сам ты, воевода, будешь виноват в своей смерти! Не захватил запасов!». Однако пожалел его и только вымолвил:
— Добрый человек ты, Семен Дмитриевич, а безвольный! Дух у тебя слаб. Ходи, уминай снег, разгоняй кровь, авось жив будешь.
— Что ты, что ты! И так еле влачу ноги! — отмахнулся Волховской.
Снег падал беспрестанно, пушистый, мягкий, и все глубоко укрывал. По утрам, на заре, снег розовел, и над сугробами, среди которых были погребены избы и мазанки кучумского куреня, черными столбами поднимался густой дым. Только и была одна радость — огонь. Рубили ближнюю березовую рощу и жгли. Но тепло не спасало от голода. Опухли у многих лица, отекли ноги, из десен сочилась бурая кровь. Небывалая слабость овладела людьми. Не хотелось ни двигаться, ни шевелиться. Упасть бы на скамью и лежать, лежать…
Но Ермак не давал покоя ни казакам, ни стрельцам. Войдя в избу, где на полатях и нарах лежали вповалку люди, он сердито поводил носом и гнал всех в поле — работать, двигаться. Он весело кричал на всю горницу:
— А ну, браты, с кем на кулачках потягаться!
Лохматый стрелец спустил с полатей нечесанную голову и хмуро отозвался:
— Нажрался сам и потехи ищет!
Казак Ильин — худой, одни кости выдаются — скинул зипун, соскочил с лавки и сердито крикнул стрельцу:
— Ты гляди, кривая душа, не мути народ. Ермак — один тут! Строг — это правда, но ни твою, ни мою кроху не возьмет!
— А чего он быстрый, как живинка, всюду? — запротестовал стрелец.
— Духом крепок! Может, как дуб, разом хряснет, а не погнется. За Ермака, гляди, душу вытряхну!
Стрелец изумленно, будто впервые, разглядывал Ермака. Затем вдруг сбросил с полатей шубу и торопливо полез вниз.
— Добрый мужик, сам вижу! Не хочу гнить, веди, атаман, в поле!
Стих сиверко, тишина легла на землю, такая глубокая и торжественная, что каждый шорох далеко слышался. С трудом передвигая распухшие ноги, казаки вышли на вал. Мертвенно-бело кругом. На валу каркает ворона.
Казаки столпились на площадке вокруг Ермака.