Может показаться странным это выражение, вернее – это понятие, у четырехлетнего ребенка. Но тут надо принять во внимание среду, в которой она росла и развивалась. Среда была бедная, убогая, но театральная. Все интересы ее вращались вокруг театра. Николай Алексеевич и сам играл, – ему частенько приходилось заменять какого-нибудь заболевшего актера благодаря тому, что он, как суфлер, знал наизусть почти все роли. Театр он любил страстно, и когда возвращался домой, то весь был полон впечатлениями от игры «великого Щепкина», «великого Садовского», и его взволнованные рассказы рано познакомили ребенка со словами «великий артист». Вскоре она начала по-своему понимать и таинственное значение этих слов.
В своих «Воспоминаниях», написанных для журнала «Новая рампа», Мария Николаевна говорит:
«Помню, когда мне было еще три года от роду, я сидела в суфлерской будке на коленях своего отца и с жадностью смотрела, что делается на сцене. Как сейчас вижу красивого человека в разорванном плаще, перелезающего через железную решетку, – это был «испанский дворянин» – И. В. Самарин. Я, конечно, уже не помню ни содержания этой пьесы, ни игры актеров, но неизгладимое впечатление о том, как он был прекрасен, благороден, как он кого-то защищал, кого-то спасал и наконец как он избавился от всех бед, которые ему угрожали, – все эти картины воскресают как живые у меня в памяти и ярки до настоящего дня.
Или вспоминается мне еще картина, также из впечатлений далекого детства, когда женщина, одетая в белое платье, с распущенными волосами, на сцене вдруг встает из гроба – это была Серафима Лафайль – Н. М. Медведева. Не поддается описанию, как это было прекрасно. Какое сильное впечатление оставила во мне эта картина, и я помню только одно, что впоследствии я долго бредила этой женщиной.
Я не была избалована слишком частыми посещениями театра. Отец редко брал меня с собою, но те впечатления, которые я выносила после каждого виденного мною спектакля, заполняли все мои мысли и желания. Театр стал для меня самым дорогим в жизни, и привязанность к нему возрастала все больше и больше. Даже детские игры – и те были наполнены театральным содержанием. Помню, как с помощью моего двоюродного брата я одевалась в длинную юбку своей матери или в бабушкину кофту, как стулья ставились у нас вверх ногами, чтобы создать впечатление сцены, и как я бросалась на колени, кого-то о чем-то умоляя и прося. Такие игры мне никогда не запрещались, так как я росла в кругу театральной семьи, где все очень любили и ценили театр».
«Когда мы оставались вдвоем с матерью, – пишет дальше Мария Николаевна, – она читала мне все те пьесы, что были у отца. Я никогда не забуду, с каким увлечением мы обе, обливаясь слезами, перечитывали пьесу «Матрос», шедшую в то время на сцене Малого театра».
Матрос был одной из лучших ролей М. С. Щепкина. Щепкин умер, когда Марии Николаевне было уже десять лет, так что ей удалось, хоть и ребенком, повидать его. Она пишет: «Трудно, говоря о своих, хотя бы и беглых, воспоминаниях прошлого, не сказать о нашем великом учителе, М. С. Щепкине, научившем нас по-настоящему любить и уважать искусство».
Как не могла чуткая девочка не воспринять внешнее величие Самарина, его отчетливую декламацию, его благородство, которое отпечатлелось у нее в памяти, хотя давно забыты были слова и события пьесы, – так не могла она и не оценить той великолепной художественной
Так поняла она детской душой, что такое «великий артист», и бессознательно, но неудержимо стала стремиться к этому идеалу. Убеждение, что она будет «великой артисткой», росло вместе с ней. Росло тогда, когда подмостками для нее была «травка» на церковном дворе, где могильная плита играла роль гробницы Серафимы Лафайль. И тогда, когда она подростком в балетной школе, куда ее отдали «живущей», во взятом у няньки черном платке декламировала «Марию Стюарт», и даже тогда, когда Самарин, прослушав ее, нашел ее неспособной и, несмотря на приязнь к Николаю Алексеевичу, отказался заниматься с ней. Даже этот суровый приговор, так огорчивший ее отца, не смутил ее. И когда неожиданно приехала в школу Медведева и привезла ей, шестнадцатилетней балетной ученице, считавшейся неловкой и неспособной, роль Эмилии Галотти и велела выучить ее, даже тогда она не удивилась. Она словно только и ждала этой минуты, ждала, когда ее призовут на
Юность. Трудные годы
Надо сказать несколько слов о балетной школе, где Ермолова получила свое «образование». Она была отдана туда пансионеркой и девять лет пробыла там.