Печальным и сладостным было то лето. Тоска по брату и любовь к его возлюбленной переполняли меня, а к тому же я неожиданно и приятно сблизился с матерью, которая с готовностью рассказывала мне свои истории и отвечала на мои расспросы. «Потому что он мне показался», — улыбнулась она, когда я спросил однажды, почему она вышла замуж за отца. Мы сидели тогда на передней веранде и лущили молодые початки кукурузы, принесенные Бринкером. Глаза наши слезились от раздражения, которое излишне объяснять тому, кто его испытывал, и бесполезно — тому, кто не знавал. Мать сказала, что в «бытность мою девочкой» ободранными кочанами топили не только водяной котел, но и печь в пекарне. Она улыбнулась мне, и я вдруг наклонился и положил голову ей на колени. В минутном порыве она погладила меня по волосам, но тут же оттолкнула со смехом:
— Ты уже не маленький.
Джамила принесла ей испытанный возбудитель любви — ягоды земляники, настоянные на зеленом масле. Я стоял рядом с ними и держал полотенце, пока Джамила втирала ей эту смесь в руки и ноги. Потом мать велела мне оставить их наедине, и Джамила со смехом сверкнула своими огромными верблюжьими зубами.
Но, отправившись посоветоваться с Шену Апари, она разрешила мне присоединиться и даже послушать их женские разговоры.
— Я хотела жить, как пара голубей, — шептала она.
Шену Апари смеялась:
— Мадам Понпидур говорила, что, если супруги живут, как пара голубей, это верный признак, что один из них страдает.
Женщины в парикмахерской качали головами и устало улыбались. Шену Апари знала самые мельчайшие и вернейшие секреты любви.
— Покажи мне свое кольцо, Сара, — сказала она.
Мать сняла с пальца обручальное кольцо и протянула ей.
— Нет! — сказала Шену. — Обручальное кольцо не передают из руки в руку. Ты положи его на стол, а я возьму его оттуда.
А мне сказала:
— Она ничего не понимает. Rien. Голуби или не голуби, — добавила она с укором, — а женщина должна всегда остерегаться. С одной стороны, она должна делать своему мужу очень хорошо, чтобы он ничего не искал на стороне, а с другой, всегда носить на себе все свои bijoux, все браслеты, кольца и серьги. Не снимать их ни под душем, ни в постели, ни при стирке, ни при мытье полов. Если он вдруг вздумает ее выгнать, скажет: «Прочь из моего дома» — пожалуйста, она поднимается и тут же уходит, и все ее золото и серебро при ней.
С Бринкером я тоже в те дни очень сблизился. Профессор Фрицци порой приезжал проведать брата, но соседи его чурались, а сын и жена почти не появлялись в доме. Мертвая Хая наконец-то сподобилась учуять свой запах, и это повергло ее в такой ужас, что она принялась строчить письма и рассылать свои анализы еврейским врачам в Бостоне и Лондоне. Ноах с головой ушел в идиотские тетрадки журнала «Кино», вонял «Плейерзами»[94] и поразительно наигрывал песенки братьев Германов на пилах и расческах. Бринкер то и дело жаловался мне на поведение сына:
— Ноах тоже и если не Тель-Авив каждый день пять пять очень, — ворчал он
А я сказал:
— Не страшно, Бринкер, это у него пройдет.
Я был единственным, кому удавалось понять его невнятные фразы, и так мы могли говорить целыми часами. Каждый посвящал другого в свои секреты, планы и надежды.
— И когда ты здесь мать и если один два ушли и еще и еще, — сказал он мне с неожиданным доверием, и рука его нарисовала эллипсы мольбы на моем колене, а я обещал, что никому не выдам его тайну. Сегодня я понимаю, что Бринкер был единственным другом, с которым позволял себе полную откровенность. Я любил его и знал, что он никогда меня не предаст—ведь даже если немцы захватят страну и он сломается и все расскажет под пытками, все равно никто не поймет ни слова.
Наши долгие беседы наделили меня новой способностью — я начал понимать языки, которых никогда не учил. Игра уголков рта, изменения рисунка морщинок, расширение и сужение зрачков, птичьи взлеты голоса — все это изобличало смысл произносимого. Словесные иероглифы Бринкера стали для меня средством перевода идиша Идельмана, русских слов господина Кокосина, арабского языка Джамилы, сдавленных рыданий Дудуч. Я вдруг стал понимать даже хинди, на котором говорили солдаты расположенной поблизости британской военной базы.
ГЛАВА 51
— Раньше, до того как Биньямин погиб, мне стоило закрыть глаза, и я всегда видел одну и ту же картину: Лею, как она входит в пекарню, и ее мокрая коса пахнет дождем, а пятки теплые на ощупь. Такая минута запоминается навсегда, и такой мне хотелось ее сохранить. Даже когда нам уже было плохо вместе, мне хотелось, чтобы мои закрытые глаза видели эту картину. Но теперь, когда я их закрываю, я вижу только его.
Наш хлебный грузовик внезапно свернул на обочину, пошел юзом, затормозил, подняв тучу пыли, и Яков, сняв с переносицы туман своих очков, протер их краем рубашки. Крупицы муки и песчинки смешались с его слезами, как они смешивались с потом нашей юности при разгрузке мешков с мукой и царапали наши толстые линзы, налипая на них.
Мы были на пути в Тель-Авив. Я потребовал, чтобы Роми пригласила нас на ужин по случаю примирения с отцом.