Когда Яков попросил Лею вымыть голову дождевой водой, она только рассмеялась и последовала за ним в пекарню. Был вечер, до начала работы было еще далеко. Запах муки висел в воздухе, и чрево печи еще сохраняло ночное тепло. Яков поставил таз на примус и, когда вода согрелась, сказал: «Наклонись, Лалка», окунул ее волосы в воду и стал мылить их хозяйственным мылом. В мягкой воде поднялась гора пены, и Яков полоскал, и намыливал, и снова полоскал, и по мере того, как вокруг снова вставал тот давний дождевой запах, его движения, поначалу торопливые, как у возбужденного любовника, превращались в медленные, опытные действия пекаря, а затем — в торжественные ритуальные жесты священнослужителя, пока Лея не сказала: «Хватит уже, Яков, мне холодно». Потом они легли в мучном складе, и грубая ткань мешков докрасна натерла ей ягодицы и лопатки, а потом они затихли и обнялись, и Лея, чувствуя прерывистое дыхание Якова на своей шее и страшась очередных труб, на которые ему вздумается лезть, и очередных пальцев, которые он может потерять, вздрогнула и сказала: «Я люблю тебя, Яков, ты вовсе не должен все это делать, просто будь со мной, и всё. Я рада, что мы вместе».
Через несколько месяцев она забеременела, и Яков написал мне, что он счастливейший человек на свете. «Когда я с ней, мне хорошо со всех сторон, — писал он, и я расхохотался, потому что мой брат писал так велеречиво и забавно: — Я люблю Лею, я люблю пекарню, я люблю ребенка, который растет в ее животе».
Я выпросил у Эдуарда Абрамсона выходной день, встал пораньше и отправился на пароме на Песчаный Крюк, чтобы посмотреть оттуда на восток, потому что моя тоска заставляла меня жить жизнью Якова, моя ревность заставляла меня мыслить его мыслями и моя любовь заставляла меня думать о его ребенке, которому только предстояло родиться. Уже тогда я мог бы понять, какие тощие, пустые и скверные годы ждут меня в Америке.
Мой взгляд пересек океан, со свистом пронесся над Гибралтарским проливом, одолел простор Средиземного моря и опустился на трубу пекарни с точностью вернувшегося аиста. Я услышал рев горелки, оперы бедняги Бринкера, гремящие на его старом патефоне с заводной ручкой, и поверх всего этого — колотушку Биньяминова тельца в гудящем колоколе материнского живота.
Счастье накрыло Якова с головой, веяло в его горле, наполняло его тело. Тогда еще никто не знал, ни он и, уж конечно, ни я, что наша мать заболела своей первой и последней болезнью, от которой ей предстояло умереть.
ГЛАВА 60
В то время я жил в Манхеттене, на Двадцать третьей улице, в маленькой и очень удобной квартирке, которую адвокат Эдуард Абрамсон выделил мне в принадлежавшем ему доме, где располагался также и его офис. Окно квартиры выходило на изящный профиль здания, напоминавшего мне гигантский утюг. Я завтракал в латиноамериканском кафе поблизости. Мне нравились яичницы с луком, которые там подавали, странные приправы, которые я когда-то обонял на страницах «Бюг Жаргаль», ароматный кофе от Отто Сейфанга с улицы Ренн. Я наслаждался удобствами моей новой страны и приятностью работы у адвоката Абрамсона, который в первый же день, прочитав переданное мной письмо Ихиеля, взорвался хохотом, по сию пору не знаю почему, и спросил меня, что такое «уэллеризмы».
— Почему вы спрашиваете об этом? — настороженно поинтересовался я.
— Чтобы определить вашу зарплату, — ответил он.
— Мне вполне достаточно и того, что у меня уже есть, сэр, как сказал солдат, когда ему назначили триста пятьдесят ударов розгами.
Второй взрыв его хохота был точной копией первого.
— Диккенс, — торжественно провозгласил он, — вот истинная альфа и омега сочинительства.
И возвестил мне, что я сдал экзамен и назначен его личным секретарем.
— В чем состоят обязанности личного секретаря? — спросил я.
— Не могу вам сказать, сэр, как ответила Ева Господу, когда он спросил, где она покупает себе одежду, — ответил старик. — Вы — мой первый личный секретарь.
Он поручил мне «влить содержание в звание» и предупредил, что хотя человек он «добрый и покладистый», но даже его терпению есть предел, каковой не следует переступать. Он не задумываясь уволит меня, если я когда-либо дерзну вынуть закладку из его книги.