В августе же в Константиново уходит еще одно письмо Клюева: «Голубь, ты мой белый […] Ведь ты знаешь, что мы с тобой козлы в литературном огороде, и только по милости нас терпят в нем, и что в этом огороде есть немало колючих кактусов, избегать которых нам с тобой необходимо для здравия как духовного, так и телесного. Особенно я боюсь за тебя: ты как куст лесной щипицы,[25]
— который чем больше шумит, тем больше осыпается. Твоими рыхлыми драченами[26] объелись все поэты, но ведь должно быть тебе понятно, что это после ананасов в шампанском.[27] Я не верю в ласки поэтов-книжников […]. Верь мне. Слова мои оправданы опытом.Ласки поэтов — это не хлеб животный, а «засахаренная крыса»[28]
и рязанцу, и олончанину[29] это блюдо по нутро не придет, и смаковать его нам грешно и безбожно. Быть в траве зеленым, а на камне серым — вот наша с тобой программа, — чтобы не погибнуть. Знай, свет мой, что лавры Игоря Северянина никогда не дадут нам удовлетворения и радости твердой, между тем как любой петроградский поэт чувствует себя божеством, если ему похлопают в ладоши в какой-нибудь «Бродячей собаке»,[30] где хлопали без конца и мне и где я чувствовал себя несчастнейшим из существ земнородных. А умиляться тем, что собачья публика льнет к нам, не для чего, ибо понятно и ясно, что какому-нибудь Кузьмину[31] или графу Монтетули[32] не нужно лишний раз прибегать к шприцу с морфием или с кокаином, потеревшись около нас. Так что радоваться тому, что мы этой публике на каких-либо полчаса заменяем дозу морфия — нам должно быть горько и для нас унизительно…».Клюев в общем-то верно — хотя и утрированно — называет причину бешеного успеха Есенина: модернизм стал надоедать публике, захотелось «свежатинки», настала мода на «народность». А всякая мода, как известно, проходяща. Но предупреждать Есенина от зависти к Северянину было совершенно излишне: побывав однажды на его «поэзовечере», Есенин на вопрос, понравилось ли ему, ответил недвусмысленно: «Нет, стихи есть хорошие, а только что ж все кобенится».
Уже в этом письме Клюева просматривается эгоистическое желание «не отдать» Есенина «в чужие руки», вырвать его из-под влияния питерской интеллигенции. И в дальнейшем Клюев всегда будет стараться, чтобы Есенин не вышел из круга «новокрестьянских» поэтов, поддерживать его религиозные искания и предостерегать от богемы. До поры до времени ему будет это удаваться.
… И вот наконец — желанная для обоих — личная встреча. Вспоминая о тех днях, С. Городецкий писал: «Вероятно, у меня он [Клюев] познакомился с Есениным. И впился в него. Другого слова я не нахожу для начала их дружбы […]. Чудесный поэт, хитрый умник, обаятельный своим коварным смирением, творчеством, вплотную примыкавшим к былинам и духовным стихам севера, Клюев, конечно, овладел молодым Есениным, как овладевал каждым из нас в свое время».
Городецкому вторит и В. Чернявский, также свидетель тогдашнего общения Есенина и Клюева: «…влияние Клюева на Есенина в 1915–1916 годах было огромно. […] Есенин благоговел перед Клюевым как поэтом. В часы, когда тот читал с большим искусством свои тяжелые, многодумные, изощренно-мистические стихи и «беседные наигрыши», Сергей не раз молча указывал на него глазами, как бы говоря: вот они, каковы стихи!»
Но с самого начала отношения с Клюевым не были для Есенина сплошным праздником. «Его влияние на молодого поэта вскоре приобрело характер власти» (М. Бабечников).
Тот, кого Есенин хотел бы видеть старшим другом, учителем и наставником, с первой же встречи «впился» в него, отнюдь не только как в поэта. Клюев был геем. И конечно мальчик-херувимчик сразу же стал объектом его вожделений. Что до Есенина, то он питал к содомии самое глубокое отвращение. Уже через несколько недель после знакомства с «апостолом нежным» он сообщает московской поэтессе А. Столице: «Одолеваем ухаживаньем Клюева». Очевидно, все-таки эти «ухаживанья» не были бесплодными. Они не только вместе появлялись в салонах, но и жили вместе. Поэт и переводчик Ф. Фидлер записал в своем дневнике: «Видимо, Клюев очень любит Есенина: склонив его голову к себе на плечо, он ласково поглаживал его по волосам».