Переулок вывел их на просторную улицу. Есенин увидел в сумерках огромное здание, занимающее почти весь квартал. Широкие окна пылали. Из ворот густо, тесной толпой выходили люди, разъединялись — одни направо, другие налево — и пропадали в вечерней полутьме.
— Что это там такое? — Есенин кивнул на освещённое здание.
— Типография Ивана Дмитриевича Сытина, — ответил отец. — Книги здесь печатаются. Громадное это дело — на всю Россию...
«Так вот она какая, фабрика Сытина», — подумал Есенин. Он не раз встречал на книгах: «Книгоиздательство И. Д. Сытина», «Отпечатано в типографии И. Д. Сытина»...
— В девятьсот пятом спалили её дотла, — объяснял отец. — Сам видел, как горела... Заново отстроили. Говорят, ещё лучше стала: и помещение больше, и машины новые из-за границы доставили. Работа идёт полным ходом. Знакомых у меня там много, в магазин заглядывают часто, в чайной иной раз встретишь...
Совсем стемнело. Вдоль улицы зажглись редкие фонари, скупо разливали желтоватые и тусклые лужицы по мостовой. Отец и сын вошли в чайную.
Здесь было шумно и людно. Столы были стиснуты распаренными, потными телами. От столов вздымался к потолку дым и пар, зыбился над головами, и казалось, что лампочка качается то вверх, то вниз, как бакен на окских волнах.
В углу на небольшом дощатом помосте, на табуретке восседал подвыпивший гармонист. Нелепо улыбаясь, он выводил что-то тягучее, жалостливое.
Пробивая плотную, чадную синь, сверкал начищенными округлыми боками огромный многовёдерный самовар. Между столов, огибая сидящих, шныряли безмолвные половые с подносами в руках и полотенцами через плечо.
— Опоздали, — пожалел Александр Никитич. — Все столы заняты. Вот неудача! Пойдём в другое место...
В это время из глубины чайной его окликнули:
— Александр Никитич! Пробирайтесь сюда!..
Из сумрака придвинулся к ним высокий человек в синей полосатой косоворотке с расстёгнутым воротом. Пряди длинных волос сползали ему на щёки, на очки в железной оправе, и он привычным жестом закидывал их назад.
— У нас найдётся место...
— Я не один, — сказал Александр Никитич. — Со мной сын...
Волосатый человек, от которого слегка попахивало спиртным, сверху вниз сквозь очки осмотрел молодого Есенина.
— Херувимчик. Васильки во ржи. Идёмте. Потеснимся малость...
Есенин признавал в отношениях простоту, но не терпел панибратства, в друзья ни к кому не навязывался и сам к новым знакомым относился настороженно. И он наговорил бы сейчас этому волосатому дерзостей за его «херувимчика». Но улыбка незнакомца была такой беззлобной, располагающей, что Есенин невольно ответил на неё улыбкой. «Занятный тип, — подумалось ему. — Должно быть, из вечных студентов».
— А вы кто будете, позвольте полюбопытствовать? — спросил Есенин.
— Я? Я из лучшей части человечества, — ответил длинноволосый несколько наигранно. — Я странник на путях жизни, неутомимый искатель истины и справедливости. И странник, по всему видать, вечный, никогда не встречающий справедливости, ибо её на этом свете нет.
Александр Никитич, точно оберегая сына от сомнительных мудростей, попробовал урезонить волосатого странника:
— Владимир Евгеньевич, вы опять за своё... Мы покушать пришли, а не слушать ваши россказни. Я их уже слышал, а сыну они ни к чему... Неугомонный вы, никогда по-человечески не побеседуете, всё норовите занозы всадить. Беда с вами!..
Волосатый радушно протянул младшему Есенину руку.
— Воскресенский. Корректор из типографии Сытина. — Он кивнул в сторону большого здания, стоящего напротив чайной. — А вас как звать, юноша?
— Сергей.
Они прошли в глубину помещения к столу, за которым сидело ещё двое таких же, как Воскресенский, косматых и подвыпивших. Графин с водкой был окружён гранёными стопками, на тарелках — селёдка, колбаса, хлеб. Александр Никитич и этих знал и поздоровался с ними за руку, уважительно.
— Всё веселитесь, ребята, попиваете, и горя вам мало...
Чёрный и носатый, как грач, отозвался:
— Горе у того, Александр Никитич, у кого забот по горло. А у нас какие заботы? Посидеть в кабачке, порассуждать с друзьями, вот и всё.
— Оно и видно...
В чайной стоял гомон, прорывались внезапные, то басистые, то визгливые, вскрики, возникала вдруг песня и тут же обрывалась, и говорить поневоле приходилось громко.
Александру Никитичу освободили место, Есенин приткнулся на краешек стула рядом с Воскресенским, тот обнял его, придвигая плотнее к себе; в сизой табачной мгле лицо его будто расплылось вширь, волосы взлохматились ещё больше, а стёкла очков поблескивали ярче.
— В Москве первый раз?
— Первый, — ответил Есенин.
— Это хорошо: значит, всё ещё впереди. Незнакомый город вроде книги, впервые взятой в руки, — не знаешь, про что в ней написано, и хочется скорее прочитать...
— Люди — тоже книги, — изрёк человек, похожий на грача, чёрный и носатый.
Воскресенский тотчас подхватил: