– Ну ты и дура, Дунька! Настоящая Айседу-у-у-ура!
Она была так нелепа в своей глупой ревности, так смешна, что у меня даже не было желания осадить ее. Вскоре, напившись вдрызг, мы ушли. Главного действа на сцене, из-за которого я и пришел, так и не дождались.
К Толстым на завтрак мы пошли вместе с Кусиковым, прихватившим с собою гитару. Там должен был быть и Горький. Пансион «Фишер». Большая комната с балконом на Курфюрстендам, длинный, поставленный по диагонали стол. Мы расселись. Я оказался соседом с Горьким. Взгляд у него был цепкий, внимательный и немного осуждающий. От этого взгляда мне сразу стало неуютно. Изадора, как обычно, не смогла отказать себе в удовольствии выпить и уже вскоре была навеселе.
– Za russki revoluts! Ecoutez, ja budet tantsovat seulement dlja russki revoluts! C’est beau russki revoluts! – подняла она тост. Горький нахмурился. От меня не укрылось, что он что-то недовольно шепнул на ухо Толстой.
Раскрасневшаяся, с лоснящимся от выпитого лицом, Изадора возжелала танцевать. Оставив на груди и на животе по шарфу, она, высоко вскидывая колени и запрокинув голову, побежала по комнате. Кусиков подыгрывал ей «Интернационал». Ударяя руками в воображаемый бубен, она кружилась и извивалась, прижимая к себе букет измятых цветов. Мне ее танцы были неприятны, но в такие минуты ее невозможно было остановить. Если она хотела танцевать – она танцевала. Думаю, у всех присутствующих ее спонтанное выступление тоже не вызвало особого восторга. Вообще я раньше тоже считал, что она прекрасно танцует, но это у меня от непонимания. Я увидел в Берлине танец другой тамошней плясуньи, недавно вошедшей во славу, и понял, что почем. Дункан в танце себя не выражает. Все у нее держится на побочном: отказ от балеток – босоножка, мол; отказ от трико – любуйтесь естественной наготой. А самый танец у ней не свое выражает, он только иллюстрация к музыке. Ну, а та, новая – ее танец выражал свое, сокровенное: музыка же только привлечена на службу.
Утомленная Изадора припала ко мне на колени, осоловело улыбаясь. Я улыбнулся, положил ей руку на плечо и отвернулся. К счастью, меня попросили читать, и я был избавлен от необходимости говорить ей лживые комплименты. Вся эта атмосфера вконец стала меня раздражать, от нахлынувших эмоций читал я несколько театрально, но потом выровнялся:
Когда я закончил, нетрезвая Изадора со слезами на глазах захлопала, как обычно, громче всех с криком: «Bravo, Esenin! Bravo!». Горький молчал. Я никак не мог понять, понравилось ли ему. Тут он вдруг попросил:
– Почитайте о собаке, у которой отняли и бросили в реку семерых щенят… Если вы не устали, конечно.
– Я никогда не устаю от стихов, – гордо ответил я и недоверчиво добавил. – А вам нравится о собаке?
– Вы первый в русской литературе так умело и с такой искренней любовью пишете о животных.
– Да, я очень люблю всякое зверье, – сказал я и начал читать. Читал я, чита, и так мне муторно становилось на душе, так хотелось сбежать куда-нибудь отсюда подальше. Изадора кричала: «Браво!» и мне вдруг стало до боли жаль ее. Вот она, старуха, и вот я, а над нами смеется вся эта хваленая интеллигентская эмиграция. С напыщенным видом они смотрели на нас как на заморских зверей в клетках. Тьфу, к чертям их! Надо проветриться.
– Поедемте гулять! – предложил я Изадоре. – Куда-нибудь! В шум!
И я обнял ее, похлопав по спине.
– Da, dа – обрадовалась она. – Luna-park!
– Ну, луна-парк, так луна-парк, – удовлетворенно произнес я, и мы стали одеваться.
На прощание Изадора бросилась расцеловывать этих снобов:
– Ochen kharoshi russki! Takoj uh! – растроганно говорила она. Но я осек ее, грубо хлопнув по плечу:
– Не смей целовать чужих!
Она удивленно обернулась на меня. Э-эх, конечно же не поняла ничего. Ну да черт с ней! Главное, чтобы ОНИ поняли. Чужие они были, чужие…
Мы сели в машины. Изадора повисла на моей груди и вдруг залепетала:
– Mais dis-moi souka, dis-moi ster-r-rwa…
Мне стало неловко.
– Любит она, чтобы ругал ее по-русски. Нравится ей. И когда бью – нравится. Вот чудачка! – с оправданием сказал я, обращаясь к Толстой.
– А вы бьете? – вскинув брови, спросила Толстая.
«Ну, точно, за зверушек заморских нас держат», – подумал я, а вслух сказал:
– Она сама дерется!
Лицо Толстой вытянулось в недоумении. Так их!
– А как же вы понимаете друг друга? – изумилась она в очередной раз.
– А вот так: моя – твоя, моя – твоя, – показал я ей руками. – Мы друг друга понимаем, правда, Сидора?