Илья Ильич достал из своей сумки маленький голубой блокнот и протянул ей. Она быстро написала короткое завещание, и мы, наконец, сели в самолет. В кабине было жутковато, я вдруг забеспокоился и вспомнил, что корзинку с лимонами мы оставили на земле. Тревожно постучав по стеклу кулаком, я показал Шнейдеру на машину, рядом с которой осталась стоять корзинка. Шнейдер стремглав бросился к автомобилю и передал мне лимоны, вбежав под крыло уже разгонявшегося самолета. Мы взлетели. Я с огромным интересом смотрел вниз на родные поля и земли и предвкушал встречу с Европой. В голове моей роились грандиозные планы и замыслы. Казалось, жизнь начинается заново.
Завещание, кстати, тогда так и осталось у Шнейдера. Изадоре пришлось дать телеграмму, чтобы он переслал его нам в Берлин.
12 мая мы заехали в отель «Адлон» на Унтер ден Линден, где Изадора всегда останавливалась, и заняли две большие комнаты. В вестибюле уже толпились шумные журналисты и фотографы, ожидающие приезда стареющей дивы из «большевистской Москвы» и ее мужа, известного русского поэта. Изадора, снисходительно улыбаясь, раздавала интервью направо и налево вся заваленная букетами встречающих ее поклонников. Ко мне репортеры тоже обратились с несколькими вопросами, но я, как всегда, оробел. Когда дело касалось чтения стихов, то мне, признаться, не было равных, а вот толкать речи я, увы, никогда не умел. В этом Изадора, конечно, давала мне фору.
Наутро я должен был встретиться в кафе «Леон» в Доме искусств с Кусиковым, которому дал телеграмму о своем приезде накануне. Я пошел в кафе один. Изадора осталась в номере, сказав, что придет позже. Людей было много, знакомых – не очень. Я немного засмущался, когда меня попросили читать. Сидевшие тут казались мне какими-то чужими – одно слово – иностранцы, однако я тут же вспомнил, что они такие же иностранцы, как и я. Я уверенно вышел на сцену и принялся декламировать. Прочел «Исповедь хулигана» и монолог Хлопуши. Приняли меня восторженно. Слушатели бешено аплодировали. Я, честно, не ожидал такого приема, хотя в глубине души и надеялся на свой успех.
Вскоре пришла Изадора. Я встретил ее и проводил к своему столику. Вдруг из зала кто-то выкрикнул: «Интернационал!». Изадора удивленно обернулась и начала выискивать провокатора, а потом заговорщицки подмигнула мне, и мы запели гимн сами. Начался шум, свист. Видимо, в зале оказались «белые». Я вскочил на стул и стал читать стихи, пытаясь перекричать свист. Но «бывшие» не хотели угомониться, тогда я заорал так, что зазвенело в ушах:
– Все равно не пересвистите. Как засуну четыре пальца в рот и свистну – тут и конец всей русской эмиграции. Лучше нас никто свистеть не умеет!
Помню, еще что-то я наплел в тот вечер: кажется, что в России теперь не достать бумаги, и мы писали с Мариенгофом стихи на стенах Страстного монастыря и читали их вслух на бульварах проституткам и бандитам. Да, как обычно, дал маху. Публике, впрочем, понравилось. За мной водилась страсть к розыгрышам, да и пьяным дурачком я, ой как любил, иногда прикинуться. Через несколько дней все же пришлось давать объяснительную вместе с Изадорой заместителю наркома иностранных дел Литвинову, обещая в публичных местах «Интернационал» больше не петь».
В тот день в кафе сидел Алексей Толстой. Пригласил к себе в гости. А потом, прогуливаясь как-то с Изадорой по Курфюрстендам, мы встретили Крандиевскую, теперь Толстую. Я бывал у них еще на заре своего приезда в Москву. Она меня, правда, узнала первой и окликнула. Я оглянулся и несколько секунд удивленно смотрел на нее, не узнавая, потом подбежал, схватил руку и крикнул:
– Ух ты! Вот так встреча! Изадора, смотри кто.
– Qui est-ce? – ревниво спросила Изадора, подходя к нам. Тут она заметила сына Толстой, Никиту, которого та держала за руку. Расширенными от ужаса глазами Изадора уставилась на ребенка, а потом опустилась перед ним на колени и громко зарыдала.