Кажется, что при иных обстоятельствах к «скифству» так или иначе могли прийти и Николай Гумилёв, и даже Анна Ахматова, и тем более Марина Цветаева, которую тоже, не забудем, по-своему влекла разинско-пугачёвская тематика — в 1917 году она написала цикл стихов «Стенька Разин». Но логика их судеб развивалась иначе: монархическое чувство, жалость к растоптанному победили не только в цветаевском случае, но и в гумилёвском. Поэт должен принимать сторону униженных; проблема только в том, что для Есенина и прочих «скифов» изначально униженным был народ и никаких поводов передумать они не видели.
Первый альманах «Скифы» был готов ещё в конце 1916 года, но вышел только в июле 1917-го.
Специально для второго альманаха Есенин пишет «Октоих» — очередную «маленькую поэму» о революции случившейся и грядущей.
Зачин её являет настроение Есенина той поры:
О родина, счастливый
И неисходный час!
Нет лучше, нет красивей
Твоих коровьих глаз…
Не менее поразителен финал поэмы:
«…Вострубят Божьи клики
Огнём и бурей труб,
И облак желтоклыкий
Прокусит млечный пуп.
И вывалится чрево
Испепелить бразды…
Но тот, кто мыслил Девой,
Взойдёт в корабль звезды».
В последней строке Есенин говорит о Фаворском свете, знаменующем обетование грядущих человеческих судеб. Свет этот на иконах «Преображение Господне» почти всегда изображается как звезда над Спасителем.
Но здесь различимо ещё и пророчество о выходе человека в космос: млечный пуп прокусят и сядут в корабль — правда, благословясь именем Пречистой Девы, но это детали.
Есенин считал себя не просто первым поэтом новой зарождающейся Руси, но и её пророком.
Кажется, этот юноша двадцати одного года от роду вовсе не ошибался.
Удивительная, с прекрасными коровьими глазами, родина всё-таки выкатит в космос свой корабль.
«Созвездий светит пыль / На наших волосах…» — можно подумать, что это откуда-то из ещё не написанных тогда фантастических повестей о первопроходцах, штурмующих космос.
А это — есенинский «Октоих».
Но если вернуться из космоса, стоит признать ещё одну вещь.
Проснулось тогда всё-таки чувство обиженного мужика, который долго и по собственной воле стелил себя барину под ноги, а потом барина невзлюбил именно за то, что он это унижение видел.
Общеизвестная елейная подобострастность Клюева, увы, в той или иной форме характерна не только для него.
Крестьяне, вдруг начавшие складывать стихи, шли и шли на подгибающихся ногах к Мережковскому, к Блоку, к Вячеславу Иванову, к Ходасевичу — и после сами себя презирали.
Ширяевцу Блок хотя бы книжку подписанную передал, а Сергею Клычкову просто указали не дверь: не примут, прощайте. Он зубами скрипел!
Пимен Карпов, приехавший покорять столицу, писал Мережковскому: «…Иванов считает меня почему-то провокатором, симулянтом, самозванцем, лгуном и т. д.». (На самом деле их всех считали провокаторами, симулянтами, самозванцами и лгунами — и они отчасти ими и были, но в силу лишь кем-то придуманной необходимости подыгрывать «господам».) Карпов продолжает: «…дорогой Дмитрий Сергеевич, прошу Вас, если до Вас коснутся эти слухи нечистые, от кого бы то ни было, — видеть только моё чистое, открытое сердце, а остальному не верить».
И это пишет Карпов, который, как и Клюев с Есениным, мифологизировал всю свою биографию до такой степени, что даже дату его рождения долго не могли установить.
У Ширяевца были свои взаимоотношения с Ходасевичем, который едко подметил: «В его разговоре была смесь самоуничижения и наглости».
И далее Ходасевич иронически пересказывает речь Ширяевца: «Мы люди тёмные, только вот, разумеется, которые учёные, — они хоть и всё превзошли, а ни к чему они вовсе, да. <…> Интеллигенции — земной поклон за то, что нас, неучей, просвещает, только сесть на шею себе не дадим. <…> Мужик — что? Тьфу, последнее дело, одно слово — смерд. А только ему полагается первое место, потому что он — вроде как соль земли.
А потом, помолчав:
— Да. А что она, соль? Полкопейки фунт».
Пародия, конечно, злая, а справедливая только отчасти; но даже в ней заключена какая-то обидная невероятность диалога. Как будто эта возможность отменилась ещё до встречи Ходасевича с Ширяевцем, Мережковского с Карповым и т. д.
В случае с Есениным имеется своя забавная и показательная история. Одному из знакомых он рассказывал, как, идя в гости к Блоку, купил на Сенной махотку с грибами, обернул её в подвернувшуюся тряпочку и преподнёс как константиновский гостинец.
Рассказ этот — из того же ряда, что и сметана, поедаемая с великой княжной Настей на чёрной лестнице: ничего подобного наверняка не было. В первую встречу Есенину такое и в голову бы не пришло, а затем Блок принимал его вместе с Клюевым.
Однако смысл выдумки понятен: Есенин тоже будто бы отыгрывался за своё унижение на «городских», даже на таком, казалось бы, важном и близком для него человеке, как Блок.
«Обдурил их всех я! — будто бы пытается сказать Есенин. — Ничего они в нашей крестьянской жизни не смыслят!»
Недаром много позже Есенин скажет, что Блок порой смотрится на русских полях, как «голландец».