Читаем Есенин. Путь и беспутье полностью

Мы помним милостника Миколу, кормившего «тварей» «из подола», помним могучего Отчаря, с бесстрашием святого угодника кладущего хлебную краюху в зубастую пасть волчихи-зари. В «Кобыльих кораблях» и этот традиционный для Есенина сюжет (человек кормит зверя) вывернут наизнанку: «Бог ребенка волчице дал, человек съел дитя волчицы». Резко меняется и лексика Есенина. Слово утрачивает характерную для орнаментальных поэм «протянутость от тверди к вселенной», теряет «дух высоты», становится воплощением «духа тяжести». Словно разучившись казаться улыбчивым и простым, Есенин занижает, опуская в «пространство чрева», и самые «значные», опорные образы библейских поэм. И прежде всего образ солнца: «Даже солнце мерзнет, как лужа, Которую напрудил мерин». Но может быть, в этой зловещей и зловонной луже, в которую превратилось (преображение наоборот) сияющее солнце Новой Эры и Веры, нет ничего угрожающего основам мира? Ведь в «Сельском часослове», как уже отмечалось, златой «божий колоб» уже являл-показывал похожий на свинью лик? Да, показывал, но там Есенин передоверил трагическую фигуральность маленькому мирянину, обывателю, которому и положено не понимать сути происходящего. К тому же похожее на свинью солнце «Сельского часослова» затмевается сиянием четырех солнц, которые катятся, как мы помним, с поднебесных высот страны Инонии. Иное дело «Кобыльи корабли». В бессолнечном мире, чтобы углядеть и урвать «кость помясистей», нужен дополнительный, утробный, доисторический, пещерный третий глаз, и он, вопреки законам эволюции, вылупляется: «Посмотрите: у женщин третий Вылупляется глаз из пупа». А вылупившись, задает тон, определяя тональность вещи в целом – напряженной и нервной. И это не декоративная псевдо-«нервозность», недаром как раз в это время Есенин наконец осмелился сказать: «Я пришел как суровый мастер». В поэме Голода мастерски рассчитано все, в том числе и артистические данные автора (и умение «молча ухать», и его уникальная способность музыкально кричать).

И «Кобыльи корабли» в целом, и особенно этот третий (а-ля Пабло Пикассо?) глаз возмутили многих, в том числе и такого тонкого стилиста, как Иван Бунин. В рассказе «Несрочная весна» он отозвался о поэме Есенина так: «Теперь, когда от славы и чести державы Российской остались только “пупки”, пишут иначе: “Солнце как лужа кобыльей мочи…”» В раздражении он даже не заметил, что произведенная им подмена (у Есенина третий глаз, у него пупки) рикошетом попадает не в автора «Кобыльих кораблей», а в него самого. Впрочем, вряд ли Иван Алексеевич предполагал, что память его жены Веры Николаевны Муромцевой сохранит давний и малозначительный для него эпизод из их общего дореволюционного быта: «Наконец все разместились, на некоторое время стало тихо: отдают должное Дуняшиным пирогам с разными начинками. И только слышен стук рюмок, шуршанье платьев горничных да редкие фразы хозяев: “Не хотите ли балычка?..” или “Передайте, пожалуйста, вон ту селедочку” или “Еще по рюмочке…” Только после супа, поразившего меня количеством пупков различной величины, поднимаются споры, раздается раскатистый смех».

Словом, если бы Иван Алексеевич мог бы предвидеть, что Веру Николаевну так поразит количество пупков в именинном супе дворянского застолья, наверняка нашел бы в есенинском тексте какую-нибудь иную «мерзость» – пупки выдают Бунина с головой. Он прожил жизнь, так и не сообразив, что Великая Империя потому и рухнула с таким грохотом, что к окаянным дням Октября 1917-го от нее остались лишь воспоминания о супах с пупками различной величины… Только человек, покинувший Москву в мае 1918 года и не испытавший на своей шкуре унижения и растления Голодом, мог вообразить, что это презрительное, но легковесное словечко «пупки» дискредитирует леденящий ужасом образ «третьего глаза». Не заметил Бунин и того, что «Кобыльи корабли» – не просто поэма Голода, написанная хотя и по личным мотивам, но об общем быте. Здесь впервые судьбоносный Октябрь назван злым: «Злой октябрь осыпает перстни С коричневых рук берез…» В первом варианте поэмы (декабрь 1919-го) этих строк еще не было. Иначе выглядела и предпоследняя строфа последней, пятой, главки. Вместо ныне общеизвестного: «Сгложет рощи октябрьский ветр» было: «Череп с плеч только слов мешок». Правда, самое крамольное двустишие уже написано, и прежде чем оно появится в книге («Харчевня зорь»), художник Георгий Якулов, примкнувший к имажинистам, с разрешения Есенина «нарисует» его на стене «Стойла Пегаса»: «Веслами отрубленных рук Вы гребетесь в страну грядущего». Написаны и такие не менее крамольные строки: «О, кого же, кого же петь В этом бешеном зареве трупов?» И далее, там же: «Видно, в смех над самим собой Пел я песнь о чудесной гостье». Даже «Несвоевременные мысли» Максима Горького не производят столь сильного эмоционального впечатления, как есенинский приговор красному террору и благословляющей насилие революции. Всего год назад она казалась поэту Северным чудом, а оказалась не чудесной, а страшной гостьей.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже