Итак, «внутреннее переструение» – вот что случилось в творческой жизни Есенина в интервале между публикацией в эсеровском «Знамени труда» поэмы «Сельский часослов» и созданием произведений («Сорокоуст», «Исповедь хулигана»), решительно не похожих на те, которые Разумник Васильевич одобрял и печатал в подведомственных ему изданиях. «Кобыльи корабли» Есенин (в письме) не упоминает, полагая, видимо, что наставнику сей «опыт смелый» уже известен, а «Пугачев», где новые формы и новый язык будут проверены на жизнеспособность в самом коварно-проблемном из русских жанров – в жанре большой драматической поэмы, в декабре 1920-го еще только начинается.
Но, сняв один недоуменный вопрос, Есенин опять озадачивает нас. Где же искать исток этого «переструения»? А как прикажете понимать такую фразу в том же письме: «Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык»? Что конкретно имеется в виду? Почему за прорыв к новым формам и новому языку пришлось расплатиться душевным «здоровьем»? «Я стал гнилее»? Не спорю: после того как осенью (в октябре 1919-го) открылось «Стойло Пегаса», образ жизни Есенина здоровым назвать трудно. Однако опыт тех лет будет творчески преображен позднее, в «Москве кабацкой». В произведениях, созданных в стойло-пегасный период житейской биографии их автора, с октября 1919-го по октябрь 1921-го, «гнилостного брожения» не так уж и много.
Когда-то Александр Блок подарил Есенину отрывок из «Возмездия»; начинается он так: «Жизнь без начала и конца. Нас всех подстерегает случай…» Случаем (с большой буквы), вывернувшим нутро, по моему предположению, оказалась поездка Есенина в Харьков в марте 1920 года.
Ничего чрезвычайного при сборах не предполагалось, повод был незначительный. Один из новоприобретенных приятелей Есенина А. М. Сахаров, крупный издательский работник, член коллегии Полиграфического отдела ВСНХ, командированный на Украину, только что освобожденную от «белого стада горилл», для восстановления там полиграфического производства, похвастал, что может захватить с собой Есенина с Мариенгофом. Естественно, они приняли заманчивое приглашение. У Мариенгофа в Харькове имелись богатенькие родственнички, а у Есенина – адрес милого человечка по имени Лева Повицкий, с которым он познакомился еще в пору проживания при Пролеткульте. Кроме того, поэт надеялся, что сможет дешево и бесцензурно издать в Харькове всю зиму пролежавшие в столе «Кобыльи корабли». Сергей Александрович уже не раз и не два читал поэму в «Стойле Пегаса», самые резкие строчки: «Веслами отрубленных рук Вы гребетесь в страну грядущего» – были, как уже говорилось, написаны на стене кафе. И все-таки соваться с опасной рукописью в московские издательства, по понятной предусмотрительности, побаивался. Иное дело – уже напечатанный текст. В ту смутную пору при перепечатке опубликованных вещей цензурное разрешение не требовалось. Заметим кстати, что трюк удался. Есенин втиснул изданные в Харькове «Кобыльи корабли» в макет московской книги «Трерядница».
Впрочем, деловые соображения по линии искусства лишь сопутствовали жгучему желанию молодых людей, озверевших от московского неуюта, проветриться, погреться на украинском ранневесеннем солнышке, заодно и подкормиться, а может, и отовариться. Сам ли Сахаров выхлопотал под свою командировку отдельную теплушку, или через Мариенгофа подсобил входящий в силу Григорий Колобов – авторы меморий не разъясняют. Зато о том, что в марте 1920-го Есенин и Мариенгоф путешествовали не в тесноте и не в обиде, упоминают не раз, равно как и о том, что скорость передвижения была столь малой, что веселые наши ребятушки добирались до Харькова более восьми суток. Поясним и добавим: сверхмалая скорость объяснялась обстановкой окрест железнодорожной линии. В степях Украины все еще погуливал придушенный, но живой крестьянский бунт. Четыре года назад почти по тем же местам споро катил Царскосельский военно-санитарный поезд. «И степь под пологом зеленым кадит черемуховый дым…» Нынче дым, даже паровозный, пах порохом. Беспощадный русский бунт кровью растекался по бескрайним владениям второй Византии. Есенин опишет его несколько лет спустя, в драматической поэме «Страна Негодяев»:
И в ответ партийной команде,
За налоги на крестьянский труд,
По стране свищет банда на банде,
Волю власти считая за кнут.
И кого упрекнуть нам можно?
Кто сумеет закрыть окно,
Чтоб не видеть, как свора острожная
И крестьянство так любит Махно?
И это не единственный урок политграмоты, преподнесенный певцу и глашатаю деревянной Руси лучшим романистом мира – его превосходительством господином Случаем в марте 1920 года.