Есенин не из предусмотрительных. Его революция еще продолжается. Продолжается и работа над «орнаментичной эпопеей». Но главное он сделал – привез в Москву «Инонию». Значит, можно сделать передышку и осмотреться. Передышка (по семейным и бытовым обстоятельствам) была недолгой, в конце мая Есенин проводил сильно беременную жену в Орел. Накануне они сильно повздорили. Прощались сначала по-хорошему. Договорились: если родится мужик, назовешь Александром. Ежели девка – Татьяной, по бабке. И пусть Николай Андреич телеграфирует: так, мол, и так. Пока не получу телеграмму, в Константиново не уеду. Все мирно, по-семейному. И вдруг… Сначала Зинаиде не понравилось, что зимовать он собирается в Константинове, а не в Орле. А потом… И все из-за денег. Громко и некрасиво. Есенин, собрав по сусекам оброк (и за «Голубень», и за весенние публикации в журналах и газетах – сумма получилась приличная), разделил прибыток на три равные части. Треть – ей, Зинаиде, остальное, напополам, – себе и родным, в деревню. Отец-де теперь без работы, лавку, где он, бедолага, всю жизнь ишачил, большевики прикрыли. Тут-то она и взбеленилась да так завизжала, что Есенин опешил. У них в семье из-за денег громко не ссорились. Мать, конечно, ворчала, что правда, то правда, и дулась, и ухватами погромыхивала, но ворчала по-тихому, себе под нос. А уж Анна Романовна… Кончилось тем, что жена, выхватив у него из рук бумажник и пересчитав содержимое, начислила себе и будущему ребенку половину. Так, мол, будет справедливо. Но так было несправедливо. Она – дочь, и отец у нее – мужик здоровый и оборотистый. А он – сын, старший, при хвором родителе. Старший, значит, кормилец. К тому же Орел – город хлебный, и деревни на Орловщине богатые – землей народец кормится, а мы, рязанцы, от Москвы да Питера зависим. Там голодуха, и у нас – зубы на полку клади. Но Зинаида как с цепи сорвалась, лается: наша с дитем половина, и все тут. В поезд он ее все-таки посадил, чего уж – на сносях баба. Но визг препротивный позабыть не мог. И визг, и лицо: оплывшее, злое, чужое. Как он точно, однако, в стихах про Анну Романовну написал: «Не силен тот, кто радости просит, Только гордые в силе живут». Анна, мать его сына, радости у него не просила, гордая, а этой радости подавай. Ну, если просишь, так помягче, поласковей, а коли требуешь, то потверже. А чтобы вместе просить-требовать? Это, простите, что водка с пивом, сначала забирает, а потом не отблюешься, похмелье такое, что хоть в петлю полезай. Ей не с мужиком – за мужиком жить надобно. Вот и мать у него такая: привыкла смолоду, что Федор Андреич в доме всему голова, и голова – ума палата, и кошель тугой, и стена нерушимая, за которой от жизни спрятаться можно. По сей день не отвыкла. Глядит, как муж хворый мешок картошки надвое делит – целый ему не поднять, задыхается, – а она с места не сдвинется, злорадничает. Но мать сроду голоса не повысила, а Зинаида… чуть что не по ней – взвивается. Может, это он ее поджигает, взвинчивает? Раньше спокойная была. Володя Червинский, когда на новоселье пришел, так и сказал: красивая у тебя, Сережа, жена, красивая и спокойная. Анюта, если сердилась, почему-то хорошела, а Зинаида наоборот. Глаза, минуту назад пушистые и ласковые, словно шмелики, исчезали, лицо, и так слишком круглое, становилось белым и плоским, как дешевый фаянс. Хотел с досады в Константиново двинуться, да передумал. Разумнее все-таки повременить, дождаться от тестя телеграммы, а главное – номера «Знамени труда» с «Сельским часословом». Заглянул в редакцию, мимоходом, на всякий случай, а оказалось – вовремя, как раз корректура пришла, на 11 июня поставили. И заплатили авансом, когда объявил, что уезжает на родину, и надолго, может, до следующего лета, здесь, мол, жить негде. Жить и вправду было негде. Пока Зинаида по Наркомпроду числилась – в мужском общежитии ночевал, как уволилась – и туда не сунешься. Комендантша, стерва, тут же и выставила, дверью дубовой чуть нос не расквасила. Хорошо, про отцова «благодетеля» купца Крылова вспомнил. Тот сразу пустил – в пристроечку, бывшую дворницкую. И цену запросил пустяковую – из уважения к вашему батюшке, молодой человек. До того растрогался, что на ночь глядя с поллитровкой пожаловал, гербастой, царского еще розлива. Под водочку они и наговорились – до ясной утренней зари одной бутылки хватило. Говорил, собственно, господин Крылов, Есенин все больше слушал. Слушал и диву давался: благодетель, которого держал за ушлого лавочника, прижимистого и недалекого, оказался человеком думающим и чувствующим, с душой, уязвленной не личным страданием:
– Изведут негодяи Россию, вытопчут русское поле, полгода у власти, а как накопытили… Изведут, чую.
После той ночи в дворницкой каморе Есенин и переписал почти готовый «Сельский часослов» – переложил стихами опасные речи бывшего купца Крылова: