Павел поднял голову, огляделся.
Где это он? Петербург, если глядеть на него не из окна кареты и не с высоты гусарского седла, кажется порой неузнаваемым, да еще ночь и лунный свет меняют очертания домов и искажают рисунок улиц.
У кого бы спросить, где это он, куда забрел? Вот смеху подобно… Великий князь заблудился на городских улицах, как деревенский мальчишка, впервые оказавшийся в столице! Конечно, Павлу нечасто приходилось разгуливать по улицам, всегда только в сопровождении свиты… Дай бог памяти, не впервые ли он идет один – ночью, пешком? А ведь и впрямь впервые! Кругом безлюдно, даже ни одного будочника не видно у мостов… Тяжкий предрассветный час, один из тех, в которые спится крепче, чем в прочие, и пережить которые, если не спится, тяжелее, чем прочие!
Ага, вот… Чья-то тень мелькнула впереди, в свете уже догорающих фонарей. Окликнуть, спросить, где он находится?
Да это женщина!
На миг Павлом овладело неразборчивое вожделение, страстное желание забыться – как угодно, только бы забыться! – но это был один лишь миг. Можно вообразить, что это за дамочка! Без шляпки, простоволосая… Ночная бабочка самого низкого разбора. Нет, лучше не паскудиться. Никакое мимолетное приключение, в этот миг понял Павел, не утолит его жажды, да и кощунственно это – попытаться от той утонченной отравы, которой, сама того не желая, опоила его Элла, излечиться с помощью какого-то низкопробного дешевого вина.
Дешевого вина?.. Брат Саша как-то рассказал ему, кто была его первая женщина. Крестьянка, коровница – Марфуша, Мариша, бог весть, как там ее звали! – с которой он спознался в коровнике нарочно для этого выстроенной возле Царского Села фермы. Старший брат его Никса, Николай Александрович, – он стал бы императором, кабы не умер молодым, – от прелестей соблазнительницы отказался, а Саша не единожды ее потом отведывал. И говорил, что сласть была несказанная, даром что простолюдинка! [11]
Впрочем, Саша, пусть он и император, опытом большим не обладает, снисходительно подумал Павел. У него в жизни и были-то всего лишь две женщины, коровница эта да жена. Да еще был Саша платонически влюблен во фрейлину Мещерскую, но после свадьбы он хранит непоколебимую верность милашке Минни, а вот и Павел, и Сергей (да и прочие великие князья!) – они не стыдятся своего сладострастия, унаследованного от отца, только Павел охоч до женщин, а Сергей (точно так же, как и кузен Костя) – до мужчин. До мальчишек, вернее сказать! Однако это не помешало Косте жениться на принцессе Элизабет Августе Марии Агнесе, второй дочери принца Саксен-Альтенбургского, герцога Саксонского Морица, которую в России зовут Елизаветой Маврикиевной… И она уже беременна, а Костя гордо клянется, что заведет большую семью, что у него будет много детей! Кузен, как говорится, мажет хлеб маслом с обеих сторон: лазит и под юбки женщинам, и в штаны мужчинам. Сергей же… О Господи! Оказывается, они с Эллой накануне венчания дали друг другу обет вечной девственности, договорились жить, как живут брат с сестрой! Однако, едва успев вернуться в Россию, Сергей вступил в связь с новым своим чернобровым и черноглазым адъютантом Степановым (на сей раз удивительно стройным и худощавым, в отличие от всех его прежних пухленьких и толстозадых, eff éminés [12] угодников, например, красавца Коти Балясного).
А Элла? Как проводит она ночи в своей одинокой, холодной постели, зная, что муж не навестит ее не потому, что свято блюдет обет, а потому, что дает выход сладострастию с другими… с мужчинами?
Ближе друга, чем Сергей, у Павла не было на свете. Но старший брат никогда, никогда не посвящал младшего в тайны своего сладострастия и не живописал свои похождения, в отличие от Павла, который иногда любил поведать о своих альковных секретах. Любовь младшего брата к женщинам казалась Сергею отвратительной и нечистоплотной, однако он умел уважать чужие пристрастия. Павел уважал чужие пристрастия ответно, однако сам даже вообразить не мог себя в объятиях мужчины – с души воротило. Если Сергей был скрытен, то кузен Костя – весьма болтлив, особенно под шампанское. Нет, он не хвастался радостями однополой любви – он стенал над ними. Павел слушал его самобичующие откровения со смешанным чувством отвращения и жалости:
– Жизнь моя течет счастливо, я поистине баловень судьбы, меня любят, уважают и ценят, мне во всем везет и все удается, но… нет главного: душевного мира! Ах, как это тяжело, что мой тайный порок совершенно овладел мною! Я пытаюсь его победить… но совершенно сладить с ним редко удается. Я точно флюгер: бывает, принимаю твердое намерение, усердно молюсь, простаиваю целую обедню в жаркой молитве – но тотчас же затем, при появлении грешной мысли, все сразу забывается, и я опять подпадаю под власть греха. Больше всего я боюсь видеть банщиков… Сам не знаю, почему у меня к ним такая особенная тяга! Ты знаешь, Поль, бывало, я нарочно в самом простом виде хаживал в Усачевские бани… Находил там банщика себе по вкусу и деньгами вводил его в грех. И стыдно мне, мучительно стыдно, а удержаться не могу!
– В банях, – передернувшись, сказал тогда Павел, изо всех сил пытаясь свести эту пугающую, горькую исповедь к шутке. – В наших общественных банях! Бр-р… Воображаю! Были бы хоть, я так скажу, к примеру, римские термы…
– Ну так ведь я снимал отдельные кабинеты, – не без обиды возразил Константин, – не в общей же мыльне грешил!
Однако Павел вновь передернул плечами:
– В бане! Да воля твоя, это ж ничем не лучше, чем в юнкерской уборной, воспетой, как некоторые поговаривали, самим Лермонтовым!
И, на ходу редактируя знаменитую классическую похабщину приличными междометиями, прочел с таким выражением, словно у него сделалась неодолимая оскомина: