Иногда она появляется в том же месте, где стояла. Иногда Огаст моргает, и Джейн оказывается на другом конце вагона. Иногда она исчезает, и Огаст приходится ждать следующий поезд, где Джейн стоит, прислонившись к поручню. Ни один пассажир не замечает ее внезапного появления: все продолжают слушать аудиокниги и наносить тушь, как будто она все это время была тут. Как будто вокруг нее искажается реальность.
– Значит, ты и правда не можешь сойти с поезда, – наконец признает Огаст под стеклянными и стальными арками «Кони-Айленда», последней станции на ветке. Тут Джейн тоже не может сойти.
Это первый шаг на пути к тому, чтобы понять, насколько сильно Джейн застряла в ловушке. Ответ – целиком и полностью застряла. Следующий вопрос – как?
Огаст не может это понять.
Она всегда имела дело только с неопровержимыми фактами. Конкретными и поддающимися оценке доказательствами. Здесь же она логически рассуждает ровно до момента понимания того, как это происходит, а затем – тупик. Стена из вещей, которые не могут существовать.
Джейн держится молодцом. Она на удивление смирилась с тем, что находится в сорока пяти годах от своего дома и своего времени, обреченная на то, чтобы ездить в метро одним и тем же маршрутом каждую минуту каждого дня. Она усмехается и говорит:
– Если честно, тут лучше, чем в моей первой квартире, если судить по той половинке секунды, которая мне запомнилась. – Она смотрит на Огаст нечитаемым взглядом. – И компания лучше.
Но Джейн до сих пор не знает, кто она такая, или
Огаст смотрит на нее, пока поезд делает поворот мимо крыш Грейвсенда, на эту девушку вне времени, на те же лицо, тело, волосы и улыбку, которые в январе схватили жизнь Огаст за плечи и встряхнули. И она не может поверить, что Джейн хватило смелости,
– Ладно, – говорит Огаст. – Пора понять, кто ты такая.
Полуденное солнце светит в карие глаза Джейн, и Огаст думает, что ей понадобится больше блокнотов. И миллиона не хватит, чтобы задокументировать эту девушку.
Когда Огаст было восемь, мама повела ее на дамбу.
Это было сразу после Четвертого июля. Ей скоро должно было исполниться девять, и она очень этого ждала. Она всем говорила, что ей не восемь, а восемь с половиной, восемь и три четверти. Прогулка на дамбу была одним из немногих занятий, которые они осуществляли без папки с документами, – только четырехлитровый пакет с нарезанным арбузом, пляжное полотенце и идеальное место для того, чтобы присесть.
Она помнит волосы матери, то, как коричневая медь сверкала под летним солнцем, словно мокрые доски причалов. Ей всегда нравилось, что у нее были такие же волосы, что у них было столько общего. В такие моменты Огаст иногда представляла, как выглядела мама, когда она была моложе, до того, как родилась Огаст, и при этом она не могла себе представить то время, когда у них не было друг друга. У Огаст была она, а у нее была Огаст, и у них был секретный шифр, на котором они разговаривали. Этого было достаточно.
Она помнит, как ее мама объясняла, для чего нужны дамбы. Они были созданы не для пикников на пляжных полотенцах, – говорила она, – они созданы для того, чтобы их защищать. Чтобы удерживать воду во время штормов.
Но вскоре после этого случился шторм, который был слишком сильным для дамб. 2005-й. Их квартира в Белл-Чейзе, в Айдлвайлде, на два с половиной метра была заполнена водой. Все документы, карты, фотографии, все годы рукописных заметок – вся эта мокрая масса была вытащена через окно обреченного здания. Мама Огаст спасла пластиковый ящик с документами о ее брате и не спасла ни одну детскую фотографию Огаст. Огаст потеряла все и решила, что, может быть, если она сможет стать человеком, которому нечего терять, ей больше никогда не придется испытывать такое снова.
Ей исполнилось девять в приюте Красного Креста, и что-то начало гнить в ее сердце, и она не смогла это остановить.
Огаст сидит на краю надувного матраса в Бруклине и пытается представить, каково бы ей было, если бы у нее не было всех тех воспоминаний, которые помогли бы понять, что сделало ее той, кто она есть. Если бы она однажды проснулась и просто
Никто не говорит тебе, что те ночи, которые остаются в твоей памяти, – ночь заката на дамбе, ночь шторма, ночь первого поцелуя, ночь тоски по дому, ночь, когда ты стоишь у окна в спальне, смотришь на лилии на чужом крыльце и думаешь, что они всегда будут оставаться, исключительные и кристаллизованные, в твоей памяти, – на самом деле ничего не значат. Они всё, и они ничто. Они делают тебя тем, кто ты есть, и они происходят в то же время, когда двадцатитрехлетка в миллионе километров от тебя разогревает остатки еды, рано ложится спать, выключает свет. Их так легко потерять.