Деев уже разыскал детский дом и предупредил о скором приходе эвакуированных. Заведующая – не блаженная, как Шапиро, но и не змея, как Белая, – хотела пойти с ним на вокзал и помочь хлопотать, но Деев отказался: сами придем.
Земля здесь была еще сухая, не успевшая остыть после жаркого лета; да и воздух дышал осенним теплом, да и солнце глядело с неба ласково – одно слово, Самарканд! – и Деев надеялся, что никто не заболеет.
И пятнадцатого ноября двадцать третьего года пять сотен детей вышли из санитарного поезда на перрон – без единой нитки. Самая старшая девочка, беременная Тпруся тринадцати лет, куталась в казачью шаль. Остальные – в чем мать родила.
Дети выстроились на платформе, как ехали, – повагонно. Тела ребристы и плоски, руки-ноги одинаковой почти толщины, в один ладонный обхват, головы бриты у всех. Мальчики и девочки – едва различимые, а со спины и неразличимые вовсе – ждали сигнала к отходу.
Сюда же, к поезду, подъехала нанятая Деевым на привокзальной площади телега, куда усадили малышню из штабного и уложили лежачих. Возница обоза смотрел на безодежную детскую армию и молча крестился.
Армия же была удивительно смирна: ни тебе стишков, ни шуток, ни даже самого короткого смешка – дети были измотаны дорогой и угнетены предстоящим расставанием. Уже давно были все расцелованы сестрами – и по одному, и по два, и по три раза. Уже и наставления, и пожелания, и обещания произнесены. Но стояли на перроне – и не могли оторвать взгляды от вагонов, что стали их домом на полтора месяца. Впереди ждал новый дом, и начальник эшелона обещал, что в нем найдется место каждому (“нож мне в сердце, гвозди в глаз!”), – однако покидать “гирлянду” отчего-то было больно.
Над головой синело яркое чужое небо и сияло яркое чужое солнце, горячее даже в ноябре. Под ногами лежала чужая земля, клубилась пылью, укутывала ступни и голени. Но одеть бледные тела – не могла.
Сестрам велено было оставаться в поезде и “не разводить сырость” – и те послушно оставались, но справиться с поминутно подступающими слезами не могли: суетясь вдоль построения, хлюпали носами и беспрестанно терли глаза. Деев пригрозил: самых слезливых снимет с маршрута. Понимал, что угроза бессмысленна, – маршрут окончен.
Он решил вести детей по городу один, без фельдшера и сестер и даже без комиссара. Впереди – разговор с заведующей детдомом. Сложный разговор. Или бой? Или осада? Как бы то ни было, помочь женщины не смогут, а помешать – очень даже. Потому справится сам. Пусть нынче повезет ему еще раз – в самый последний и важный раз.
И вот оно: Деев поднимает руку и коротко свистит, подавая сигнал “двинулись!”. Сам идет впереди. За ним плотными стайками – дети. Замыкает колонну телега с лежачими и бегущая следом старая собака с сосками до земли. Пять сотен мальчиков и девочек молча уходят по перрону. Тысяча босых ног – пять сотен левых и пять сотен правых – бесшумно ступает по земле, удаляясь.
Сестры сделали пару шагов и остановились, будто привязали их к поезду невидимым поводком. Руки тянулись вслед уходящим, тянулись – но дотянуться уже не могли. Дети уходили от женщин, и женщины отпускали детей, понимая, что вряд ли увидятся вновь.
“Гирлянда” стояла на путях – тихая, с пустыми вагонами. Окна и двери раскрыты растерянно, внутри гуляет ветер. Машинист, желая дать последний дружеский знак, потянул рукоятку гудка. Прощального рева не получилось – паровоз уже остыл и сумел только судорожно вздохнуть.
Еще долго попадья шептала молитвы в поднятую ребячьими пятками пыль. Крестьянка сидела на вагонных ступенях, как курица на насесте, – поджав ноги и горестно нахохлившись. Портниха набрала полные ведра воды, чтобы вымыть пол, но почему-то легла на свою койку и лежала, слушая тишину.
А в кухоньке скулил от горя Мемеля. Его никто не ругал за чувства, и потому он мог бы наплакаться всласть. Но охватившая тоска щемила как-то особо – слезами не изольешь. Припав лицом к дверной щели, Мемеля смотрел на пыльное облако, в котором исчезли эшелонные дети, и только скулил.
* * *
– Отпусти меня домой, – сказал фельдшер Белой. – Я старый, больше с детьми не могу. Он пришел сразу, как опустели вагоны и лазарет, а через несколько минут и перрон. Сестры еще не успели высушить мокрые от недавнего прощания лица, а Буг уже стоял в дверях комиссарского купе.
– Почему не дождетесь начальника эшелона?
Белая сидела на диване и перебирала лежавший на столе хлам. Фельдшер шагнул в помещение и понял: это были предметы, отобранные у детей за время пути, – ржавые железяки, обломки бритв и стекла.
– Он будет меня уговаривать, и я соглашусь.
Все уже знали, что “гирлянду” не расформируют: назначена штатным эвакопоездом Казанской железной дороги. Впереди новые детские рейсы, много.
– А я – не буду? – Взгляд у Белой отстраненный и напряженный одновременно, словно думала о чем-то другом, а разговор вела с большим усилием.
– Даже если и будешь – тебе откажу.
Коротко кивнула: ясно.
– И сбежать в Казань хотите немедля? – не то поинтересовалась, не то сообщила утвердительно.