Изведут тебя, бывало, ты уже и бить их перестал, и чесаться сдался: жрите, проклятые. Но тут приезжает походная баня — большая палатка, где моются, и дезкамера, где обрабатывают обмундирование и белье сухим паром, — милая вошебойка, спасительница наша! И немедленно после этого настроение у личного состава поднималось на сто градусов. А возможно, и выше. Так что баня серьезный фактор.
На улице ночная свежесть обдала нас, охолонула, взбодрила.
Был глухой час, и улицы были безлюдны. Если не считать нас, служивых. У подъезда бани слышались покашливание, приглушенный говор, среди которого выделилось, как отпечаталось:
"Воспитанные люди говорят: с легким паром! Ты невоспитанный, Мамонов?" Тлели огоньки папирос и цигарок. Мы с Трушиным курили, угощались у комроты-три. Сигареты «Спорт», коробочка с дискоболом на этикетке, не перевелись, значит, еще кое у кого немецкие трофеи. А у меня — пшик. Поэтому курю что придется — и папиросы, и сигареты, и махорку. Поэтому и кашляю: надо что-то одно.
Роты построились, зашагали по мостовой, вымощенной булыжником. От вокзала нам навстречу поднимались в гору другие батальоны — в Омске, видимо, банился не один наш эшелон. Мы с Трушиным шли по тротуару, то кирпичному, то дощатому, покуривали, переговаривались. Было лунно, безветренно и влажно — сказывалась близость Иртыша. Незнакомый город спал, не подозревая, что лейтенант Петр Глушков со товарищи имел честь помыться в местной гарнизонной бане и вышагивал сейчас к вокзалу мимо цветников, тополей, заборов и домов с закрытыми ставнями. Глядя на эти ставни, я думал, какие за ними там люди и как живут. Ничего определенного на эти вопросы ответить, разумеется, не мог. Но мнилось: в Омске уже бывал, очень давно, и ходил вот так же по его ночным улицам, гадая, что за люди в его домах и как живут.
Я не весьма прислушивался к тому, что говорил Трушин, отвечал ему рассеянно, и он рассердился, скрыв это шуткой:
— О великих материях задумался? А что замполит говорит — наплевать?
— Почему же наплевать? — сказал я. Действительно, неладно: с тобой разговаривают, а ты думаешь о постороннем, буркаешь в ответ невразумительное. — Говори, пожалуйста. Я слушаю.
— Ну, так слушай, — уже с откровенной сердитостью сказал Трушин. — Ты на каком основании вез гражданского? В воинском эшелоне? Соображаешь, ротный?
— Что ж раньше не сказал? В бане, например? Не хотел мне портить банное расположение духа?
— Да и себе не хотел. Однако ближе к сути. Почему пустил в вагон старика?
— Потому и пустил, что старик, — сказал я и взялся объяснять свои мотивы.
— Гуманист, — сказал Трушин, выслушав меня. — Гуманизм — это, конечно, мило. Но зачем же нарушать закон, порядок? Добреньким для всех хочешь быть, я давненько это за тобой замечаю.
— Не для всех, — вставил я.
— Добреньким, конечно, быть прпятствеппей… А закон пусть поддерживает дядя? В своем гуманизме можешь зайти так далеко, что и не выберешься назад. Всепрощенцем стать можно.
Его слова прозвучали и угрожающе, и убедительно. Но я с наигранной беспечностью сказал:
— С помощью комиссара определю разумную границу человеколюбия и за нее — ни шагу. Устраивает?
— Смотря кого устраивает. А с комиссарами посоветоваться не зазорно по любому вопросу.
— Буду советоваться, — заверил я.
— Я имел в виду не только себя.
— И я имел в виду не только тебя.
— А комбату и в полк доложу. О том, что ты провез гражданского.
— Докладывай. Положено… Ночевать в нашей теплушке будешь?
— Какое тут ночевать, утро вот-вот. Но до Новосибирска поеду с тобой. Чтоб не наколбасил чего, ротный называется…
Трушин говорил раздраженно, резко, а мне внезапно подумалось, что он мой товарищ, даже в некотором роде старший, что он смелый вояка и неплохой, в сущности, человек. И мне захотелось дружески обнять его, промолвить что-либо дружеское же.
Но я одернул себя — это выглядело бы сентиментально — и только сказал:
— У нас в теплушке просторно и сено поменяли. Старое слежалось, выкинули. Тебе будет хорошо.
— О начальстве печешься? Это правильно. — И Трушин чуть улыбнулся. — Что же касаемо человеколюбия вообще, то на войне это не актуальная тема.
— Так какая нынче война? Нынче пауза!
— А у меня ощущение: война не кончилась, она продолжается и вечно будет продолжаться.
— Ну, это ты загнул, Федор!
— Возможно, и загнул, — согласился он не очень охотно.
На путях фыркали, пересвистывались маневровые "овечки".
На перроне людей почти не было, а в залах ожидания они спали на деревянных диванах с вязью НКПС, на полу, пристроив в изголовье чемоданы и мешки. Пожилой, с черной повязкой на глазу милиционер-железнодорожник оглядывал спящих пассажиров, переступая разбросанные руки-ноги. Мы прошлись с Трушиным по перрону, покурили, подивились обилию цветников на вокзале:
Сибирь, а на клумбах гвоздики, настурции, розы. Трушин сказал:
— Кончится война — во всех наших городах и поселках будет изобилие цветов.
— А говорил, война не кончится никогда.
Трушин не ответил и полез в теплушку. Я за ним.