Вкруг фонарей летали ночные бабочки, в тополиных ветках возились вороны, кем-то потревоженные. В поселке, за мостом, лаяли собаки. В соседнем вагоне блеял патефон: "Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтая…" Музыкальная лирика, сладость высшей кондиции. У нас — Свиридов, у соседей — патефон. Что лучше, сказать трудно. В иных теплушках уже спали — двери задраены. Стучали молоточками осмотрщики вагонов, старые чумазые дядьки. Мы с Ниной прохаживались вдоль состава и не разговаривали.
У нее, по-видимому, не было настроения, я же хотел поговорить, но не знал, с чего начать, и, во-вторых, оробел. От той лихости, с которой завязал знакомство на новосибирском вокзале, не осталось и следочка. Эта лихость убывала во мне постепенно, и вот она на нуле. А промежду прочим, боевой офицер, фронтовик, медали и ордена позвякивают на груди. Да и не всегда я теряюсь перед женщиной. Бывает — наоборот.
Молчать было сущим идиотством, и тем не менее я молчал. Мы ходили туда-сюда. Похрустывала галька. Козлетонил патефон:
"Когда б я только смелости набрался, я б ей сказал…" Солист Большого театра Лемешев. Неаполитанская песня. Прелестно! Во мне заваривалась злость и на себя, и на Нину. Ну чего в рот воды набрала? Сказала бы что-нибудь.
И она сказала:
— Пойдемте на станцию?
— Ради бога, — сказал я без энтузиазма: на станции светло, можешь напороться на эшелонное начальство. А засечет, допустим, Трушин — запросто от него не отделаешься, допечет расспросами, внушениями да осуждениями.
Мы прошлись по станции, и Нина сказала:
— Обождите меня. Я на минутку.
И прямым ходом к уборной. Ну и балбес же я! Вытащил на вечернюю прогулку, хожу хвостом, а ей-то нужны не променад и не мое сиятельное присутствие. Догадаться б оставить ее одну.
Учтем на будущее.
Досада перебивалась чувством, которое я в точности не мог определить, но было в нем что-то приятное, в этом чувстве. Я думал: "Как она открыто, без стеснения, у меня на глазах пошла туда, куда ей надо". И это как бы снимало между нами некие условности, как бы сближало нас.
Потом мы вернулись к эшелону, и Нина сказала, что пора спать, и мы залезли в теплушку.
Я лежал на верхних нарах, а на нижних, подо мной, лежала женщина. Ее зовут Ниной. Она дочь русского и бурятки, она женственна, молода, и у нее есть сын, которого зовут Гошей. Эту женщину я почти не знаю, по до Читы немножко узнаю. А вот женщину, которую звать Эрной, я знал достаточно хорошо, вернее — близко. Что с ней, как она живет без меня? А так, наверно, и живет — как я без нее. Было же: вместе жили. Не забывай меня, Эрна. Я тебя не забуду. И будь счастлива. Ауфвидерзеен!
По-русски "до свидания"! Но свидание наше вряд ли состоится.
Будь счастлива, Эрна. Спокойной ночи, Эрна. По-немецкп "гутен нахт".
Сквозь стук колес, повизгивание доски в обшивке, сквозь солдатский храп и посвист мне чудится легкое женское дыхание.
Словно оно рядышком. Словно оно на моей щеке. О женщины!
Вспоминаю: концерт фронтовой бригады, щекастый, с брюшком опереточник пел-хрипел на грузовике с откинутыми бортами:
"Без женщин жить нельзя на свете, нет! Вы наши звезды, как сказал поэт!.." — скакал козликом. Ария была пошлая, как и все в оперетках, однако суть ее правильная: нельзя без женщин.
И у меня будет своя женщина. Вот отвоюю, демобилизуюсь и женюсь. "Вы наши звезды, как сказал поэт…" Уж не ведаю, называл ли Головастиков супругу звездой. А теперь грозится зарезать. Пустые угрозы? А если не пустые? Что тогда будет? С ним?
Со мной? Он загремит в трибунал. Да и я, вероятно, туда же. Вот тебе и послевоенная идиллия. Точней — между двумя войнами.
И точнее — не идиллия, а драма. Однако к черту богатое воображение. Пока еще никто никого не зарезал. По крайней мере я об этом ничего не ведаю. И слава богу.
То черта поминаю, то бога. А ни в того, ни в другого не верю.
В себя верю. Стараюсь верить. Надо верить не в богов, а в людей.
И надо, пожалуй, записать эту мысль в блокнотик.
Я подвинулся к свету, помуслил химический карандаш и увековечил мысль на бумаге. Довольно банальную. Это у меня частенько случается: более интересным пренебрегу, менее интересное запишу. А в общем никчемное занятие — записывать в блокнотик. Кому это надо?
Колбаковский всхрапнул так, что я вздрогнул. Дает старшина.
Тот самый, что прозвал меня некогда ветродуем. Ветродуй обозначает: пустой, легкомысленный, подбитый ветром человек. Я такой? Вот Миша Драчев ветродуй — на каждой остановке прилабунивается к каждой женщине. Зубоскалит: "Даст не даст, а попросить обязан". Урезонивающим его Драчев режет: "Я ни одну фрициху не тронул. Потому — брезговал. А тут свои, кровные бабоньки, и никто мне не указ, писайте вы хоть кипятком". Принципиальный он, мой ординарец. Не зря косился, когда я похаживал к Эрне. К той немке с округлыми коленями, которую я тронул, не побрезговал. А и обладуй же ты, братец Драчев! Да и ветродуй в придачу.
Однако нужно спать. И я уснул. Пробудившись в середине ночи, понял — стоим. Поглядел в оконце, убедился — стоим в поле.