Он провел меня на выгоп за огородами. В кустах бересклета, оглянувшись, нет ли кого поблизости, поворошил опавшую листву, в ней початая бутылка. Зубами извлек матерчатую пробку.
— Храню в тайпостп от старухи. Первак. Дуй из горла. Ровную половинку.
Бутылка была прохладная, с налипшими листьями и травинками. Я принял молодецкий вид:
— Ну, папаша, со знакомством!
Запрокинулся, хлебнул. Вонючая маслянистая жидкость обожгла рот, глотку, грудь. Задыхаясь, сделал еще несколько глотков. Огонь! Даже слезы выступили. Старик усмехнулся, сунул луковицу:
— Закуси.
От лука слезы у меня навернулись еще сильнее. Старик истово перекрестился, сказал:
— С освобождением! Дожил я, значится… Аминь!
И единым махом, не отрываясь от горлышка, выпил самогон.
Спрятал бутылку в листве, не торопясь вытер губы рукавом. в удовольствии закрыл живой глаз, и мне показалось, что старик вообще ослеп. Ио он открыл глаз, по-стариковски блеклый и не по-стариковски пронзительный, посмотрел на меня. Я спросил:
— Вас как зовут, папаша?
— Филимои. По батюшке Терентьич. А тебя?
— Петр.
— Ну, давай, Петр, закурим.
Он затягивался, кашлял, сплевывал и прислушивался к тому, как гудит не столь уж далекий бой: И я прислушивался, прикидывая, не стронулся ли немец, не подается ли на запад. Не похоже, чтобы подавался.
— Под германцем быть — краше в гроб лечь. А теперя как заново народились, после освобождения-то, дожидались вас-то два годочка… Хоть помирай с радости!
— Зачем же помирать, Филимон Тереитыгч? — сказал я. — Жить надо!
— Надо, — согласился старик и попросил еще папироску.
Мне нужно было возвращаться. Я пожал ему руку, а он обнял меня, и тут мы расцеловались. Самогон уже давал о себе знать: я расчувствовался, снова поцеловал старика, сказал, что пусть живет сто лет, теперь жить да жить, все наладится, а мы немца погоним дальше.
Выпивон действовал! Я шел от деревни тропой, нырявшей под березы, и нырял вместе с нею. Ветки мягко шлепали по лицу и плечам, стволы мазались будто мелом, полужелтая, полузеленая листва осыпалась, шуршала под ногами, пахло горечью и прелью, и хотелось вдыхать и вдыхать этот грибной запах. Тренькали синицы, долбил дятел, — без конца слушал бы эти звуки. Голубое небо, оранжевое солнце, в низинке плескался молочный туман, осина пылала, как подожженная, — глаза не уставали смотреть на эти краски. Все было хорошо, славно, трогательно. До того трогательно, что в горле першило от умильных, никогда не проливающихся слез. У меня так: выпью порой и расчувствуюсь, до слез расчувствуюсь чему-нибудь, однако все это в душе. Разве только улыбаюсь безудержно и вздыхаю. Так сказать, от избытка чувств, подогретых вином. В данном случае самогоном. А вообще это здорово — жить!
Я прошел березняк, осинник, забрел в ельник. Здесь, в ельнике, и стоял наш батальон. Солдаты стучали ложками о стенки котелков. На опушке полевая кухня, повар в колпаке и нарукавниках. Давай подрубаем, повар. Подрубать сейчас в самый раз. Варево показалось мне необычайно вкусным, крутой чай — потрясающ. Папироска на десерт. Да здравствует радость бытия!
А после завтрака пас спешно построили и форсированным маршем повели на запад. Мы шли, и бой приближался к нам что-то слишком быстро. Потому что не только мы двигались к нему, но и он к нам. Да, под давлением немцев паши части отходили. И это в сентябре сорок третьего! И это после стремптельиого преследования!
Тягостно вспоминать, что было потом. Наш полк с ходу ввели в бой. Виданное стократно: изрытое курящимися воронками поле, поваленные, расщепленные деревья, горящие постройки хуторка.
Немцы били из артиллерии и «ванюш», снаряды и мины накрывали, секли осколками неубранные трупы наших бойцов. За льняным, дымившим на корню полем в дубняке взревывали немецкие тапки и самоходки. Над лесом — карусель воздушного боя, объятый пламенем и дымом, упал краснозвездный «ястребок», за ним, как привязанный, упал «мессоршмптт» со свастикой, два взрыва огромной силы потрясли округу.
Перед вечером мы заняли мелкие окопы, полуразрушенные, заваленные землей, принялись углублять их. Работали лопатками, как говорится, с огоньком: поскорей бы зарыться поглубже, иначе при таком обстреле не уцелеешь. Закатное солнце было багровое, к ветру, а может, и к большой крови — у меня на фронте родилась эта примета. К несчастью, она часто оправдывалась.
Подтвердилась она и на этот раз. В сумерках гитлеровцы пошли в атаку — тапки, за ними автоматчики. Они едва не достигли нашей обороны, по все-таки были отбиты. В полночь снова нас атаковали. Вот этого-то мы и не ожидали. Они не любили и не умели воевать ночью. Они отдыхали ночью, а мы сплошь да рядом портили им этот отдых. И вот — впервые на моей памяти — немцы предприняли ночную атаку. Не скажу, что мы провороппли ее начало, однако несколько растерялись — факт.