Всплески аплодисментов, выкрики, задорные песни синеблузников отдавались все глуше и глуше. Мертвая тишина рощи хлынула на уходящих от эскадрона. Вечерние сумерки обнажали белесые стволы деревьев, редкая лесная травенка шикала по сапогам, будто предупреждала, что говорить здесь громко нельзя.
Хитрович мял недокуренную папиросу, завертывал теплый мундштук на палец и искоса взглядывал на спутницу. А она, окутанная дымкой газового шарфа, перебирала кисти его, ребром ладони расчесывала вновь и молчала.
Вдали засветились просветы новоселицких полей, на задах деревни горько плакал заблудившийся теленок.
— Эта роща посажена. Аракчеевские солдаты садили, — сказал зачем-то Хитрович.
Она видела, что он говорит не то, что хочет, хотела ответить на сказанное, но у нее вышло:
— Солдаты? Да, да...
И опять замолчали. Пряные запахи, близость и еще что-то невысказанное туманило головы, кружило пьяной мутью...
И всегда так, с осени, с первой встречи. Хитрович сидел тогда в президиуме. Смоляк делал длинный доклад о задачах боевой подготовки. Было тихо, звенящий голос доклада глухо пересказывался в казарме, будто там второй Смоляк, с таким же голосом, пересказывал слово за словом для невидимой, мертво молчавшей аудитории. Хитрович, сидевший к собранию в профиль, вдруг почувствовал, как у него загорелась щека, голова заныла, как в ожидании удара. «Смотрит та, маленькая, с обжигающими глазами. У нее вздернута верхняя губа, надменные зубы. Она взглянула на меня, когда я проходил мимо в президиум, у меня упало сердце и застукало глухо, с отдачей в ушах. Кто она?» Он подобрал ноги под стул и, облокотившись на руку, оглянулся. Она сидела в первом ряду и смотрела на махавшего руками докладчика. Потом был вечер. Хитрович кружился, пьянея от близости ее густо пахнущих волос. Он думал, что пойдет провожать ее, плиты мостовых будут мерно отстукивать шаги, его и ее. Только двоих. Потом на вечере кто-то взвизгнул, медички побежали, на ходу надевая шали и вязаные панамы. Были еще вечера, он ее видел, чувствовал с глухой щемящей болью, но ни подойти, ни заговорить уже не мог. С того дня он беседовал с ней только мысленно. Задавал ей вопросы, она отвечала, он говорил ей многое такое, что никакими словами не передается. Это было как музыка. Музыка лилась тихой грустью. Он ее чувствовал в себе на занятиях и в поле, но чаще тогда, когда оставался один. Зимою он уходил в конюшню, облокачивался на кормушку и, перебирая гриву своего коня, слушал...
Роща оборвалась сразу. Березовый шелест крайних деревьев усилился, с поля тянуло запахом цветущих хлебов. По сторонам дороги с монотонной грустью шили свою бесконечную песню кузнечики. Из рощи слабо донеслась песня синеблузников и оборвалась. Два раза квакнула лягушка, но, спохватившись, замолчала.
На гребне бугра они остановились. Впереди стлались линейки хлебов, над головой покружился жук и стукнулся где-то сзади о дорогу. Кисти шарфа упали Хитровичу на руки, он подтянул их к себе, ее голова наклонилась и мягко прижалась к плечу. Хитрович, не помня себя, сдавил эту, с пахучим пьянящим запахом, голову...
— Пароход... Слышишь, милый, пароход уйдет. Надо спешить.
Он, все еще застывший, как слепец, едва касаясь пальцами, перебирал ее густые, мягкие волосы.
— Идти надо, идти... — она отстранилась от него и, волоча по земле шарф, пошла своей неслышной походкой к лагерю.
Он стоял, задыхаясь и вздрагивая. Ноги, налившиеся звенящей ртутью, отказывались держать его большое, тяжелое тело, и он мягко опустился на сухую, шипящую стеблями тимофеевку...
Возвращался Хитрович под утро с еще не остывшим жаром.
На утренней уборке с бледной, жалкой улыбкой смотрел он в густую, волнистую гриву лошади, нежно гладил ее, чуть-чуть перебирая пальцами.
Сегодня, после политзанятий, взвод выехал в поле на работу дозоров. Разослав их, Робей ехал в середине, рассказывая красноармейцам обязанности.
— Хитрович! — обратился Робей к понуро ехавшему помкомвзводу. — Направьте дозоры по левой дороге, а то там леса и болота.
Хитрович поднял голову, как будто осмысливая сказанное, спохватился и, подобрав поводья, дал шпоры. Лошадь зарысила, потом перешла в намет и понесла карьером.
Робей нахмурил брови, хотел крикнуть, но воздержался. Он видел, как Хитрович повел коня на изгородь, махнул через нее не останавливаясь и скрылся за кустарником.
Взвод выехал в поскотину. Дорога, охваченная редким кустарником, уходила вниз, к тихой, цвета лошадиной мочи, речушке. Ее мост с провалившимися жердями давно просился на слом. Командиры, проезжая по нему, много раз кричали: «Под ноги», но чинить не удосужились. Так он и стоял с десятком дыр на квадратной сажени. Сейчас взвод его увидал, кони навострили уши и, подобравшись, пошли коротким шагом.