Я, честно сказать, слегка ошалел — настолько эта фраза не вязалась со всем предыдущим. Машинально переставил пивную бутылку так, чтобы она стала в аккурат между нами, и достал пачку.
Пару минут дымили молча. Он, кажется, переводил дух, а я все пытался уразуметь, что, черт возьми, происходит. Прикинувшись, будто разглядываю кондиционер на втором этаже, как бы невзначай покосился на соседа. С виду совершенно нормальный человек. Хотя бывает, что дурь и приступами накатывает. Потом отпускает.
— С кем вы сейчас говорили? — спросил я.
Он испугался. Опасливо взглянул на меня исподлобья, затем торопливо сунул едва до половины докуренную сигарету в бутылочное горлышко (сигарета сказала: «Тш-ш…») и встал.
— Извините, — сипло бросил он. — Мне пора.
И устремился к своему подъезду.
Слух о том, что Рудольф Ефимыч (так, оказывается, звали моего собеседника) взял вдруг и тронулся рассудком, назавтра был уже известен всему двору. Я, как несложно догадаться, ни с кем из соседей впечатлениями не делился. Остается предположить, что свидетелей его странного поведения было и так достаточно.
Скамейку с утра оккупировали взволнованные бабушки, лишив меня привычного насеста, и пришлось мне убраться восвояси. В тесные мои свояси, что на четвертом этаже, с их рваными обоями и ржавыми разводами на потолке в прихожей. Из услышанного мною возле подъезда следовало, что Рудольф Ефимыч и вправду вдов, одинок, неустроен, а стало быть, в нынешнем своем качестве долго не протянет. Городской дурачок — растение оранжерейное и нуждается в постоянной заботе. «В холе и лелее», как выразилась сегодня одна из бабушек. А иначе путь один — в бомжи.
Приключись подобное в девяностые годы, я бы даже не удивился. Людям вроде Ефимыча легче всего прослыть тронутыми именно во времена перемен, в эпоху общенародного помешательства, ибо крыша у таких с детства прихвачена болтами. Намертво. Ну вот представьте: у всех уехали, а твоя — на месте. И какой же ты тогда нормальный?
Да, но сейчас-то не девяностые. Жизнь устаканилась, народ опомнился, прописные истины вновь обрели право на существование. Опять же, чем меньше вникаешь в окружающую действительность, тем меньше у тебя шансов свихнуться. Живи — не хочу. Глупость, если на то пошло, чуть ли не самая надежная наша защита от безумия.
А тут начал человек задавать себе простые вопросы, да еще и честно на них отвечать. Самоубийца.
Интересно, что он имел в виду, сказав: «Отработал»? В каком смысле «отработал»? Дурачком отработал? Может, и впрямь предусмотрена в городском хозяйстве такая штатная единица? Сколько, интересно, платят?
На лестничной клетке раздались голоса. Не представляю, как зимовали прежние хозяева моей однокомнатки, но железная входная дверь не имела деревянного покрытия, поэтому в запертом положении она пропускала звуки с тем же успехом, что и в распахнутом. Вот и сейчас слышимость была изумительная. Один голос несомненно принадлежал Витале с пятого этажа, два других я опознать не смог. Гости, надо полагать. Вышли перекурить к мусоропроводу. Видимо, в квартире уже дышать нечем.
Поддать они к тому времени успели крепко, и речь их изяществом не отличалась. То, что в данный момент взахлеб излагал Виталя, после беспощадной цензурной правки прозвучало бы примерно так:
— Я, доступная женщина, вчера, на мужской детородный орган, иду, подвергнутый оральному сексу, а навстречу, соверша-ать половой акт…
Ну и все прочее в том же духе.
Беседовали они минут пять. Потом вмешался некто четвертый, и мне вновь почудился голос Ефимыча. Впрочем, до конца я уверен в этом не был. Глухие отрывистые фразы новоприбывшего в смысле внятности оставляли желать лучшего. Даже учитывая замечательные качества моей двери и оторопелое молчание троицы.
Матерно грянул Виталя. Кажется, четвертому лишнему, кем бы он ни был, грозило увечье. Я двинулся к дверному глазку, но, пока шел, громогласного буяна словно выключили. Тишина поразила подъезд.
Поколебавшись, отодвинул по-тюремному громко лязгнувший засов и выглянул наружу. Пусто. Гулко. Такое впечатление, что на промежуточной площадке затаили дыхание. Затем кто-то поспешно взбежал на пятый этаж и вызвал лифт. Дождался. Уехал.
А пауза все длилась. Определенно что-то необычное происходило у нас на лестнице. Не люблю вмешиваться в чужие пьяные дрязги, но тут, кажется, случай был особый — и я, сильно сомневаясь в правильности своих действий, двинулся вверх по ступенькам. Возле мусоропровода меня ждали три восковые фигуры. Две из них, принадлежащие незнакомцам, сидели на подоконнике, тупо уставясь в некую точку пространства. К той же точке стремился и сизорылый, пучеглазый Виталя — с явным намерением удушить ее, падлу, в зародыше. Стремился, но был перехвачен некоей неведомой силой, остановившей его на полпути.
С моим появлением восковых фигур стало четыре.
Была такая ныне забытая детская игра. Называлась «Море волнуется». Море волнуется — раз… Море волнуется — два… Море волнуется — три…
Отомри!