В Смуту прославился Троице-Сергиевский монастырь своим сидением во главе с архимандритом Дионисием против Сапеги на всю землю русскую, но был великобородый Дионисий столь же безмерно яростен на войне, сколь кроток и робок в мирное время. Монастырские именем чудотворца Сергия не токмо усердно гнали обратно беглых холопей своих и крестьян, но и чужих прихватывали да и судились и рядились с помещиками и посадскими людьми в деньгах, землях, крестьянах, ни в чем не зная удержу. Дионисий ведал церквами и всем церковным: образами и книгами; монастырем, вотчинами, денежной казной ведал келарь Аврамий Палицын, при нем выделялись три горлана: сладкоголосый головщик Логин, бражник-крылошанин, уставщик ризничий диакон Маркелл и видный, убеленный сединами Филарет, вылитый с виду Саваоф, а на деле горлан да буян. Эта троица сварганила донос на Дионисия, обвинив его в ереси при исправлении Потребника — обвинение по тем временам ужасное. Узнал народный ирой, вдохновитель Троице-Сергиевой обороны в Смуту, и ковы, и оковы, побои и плевки на Патриаршем дворе.
Царь прибыл с матерью к Крутицкому митрополиту Ионе, своему духовнику, управляющему делами патриаршества в отсутствие Филарета Никитича. Иона, зарясь на богатства первейшего на Руси монастыря, вымогал у Дионисия и Аврамия деньги, грозил ему Соловками и Сибирью, не желая поверить ему, что он не властен распоряжаться казною. Заодно мстил Иона крепкостоятелю Дионисию за то, что в лихолетье он, Иона, не вышел в ирои, а таскался с патриархом Филаретом по обозам Лжедмитрия, позоря ризу и клобук, пресмыкаясь перед неверными ляхами. Потому любо было ему видеть, как из толпы в челядинцев и монахов скованного Дионисия кидают грязью и каменьями. Пустил Иона слух, что Дионисий, похеривший слово «огнь» в молитве водоосвящения («Прииди, Господи, и освяти воду сию духом твоим святым и огнем!»), вознамерился вывести огонь на Руси и погубить государство Московское. Смеялся над Дионисием, этим кротким Самсоном, Крутицкий митрополит Иона, глумились бояре Салтыковы, сводники царской матери Марфы Ивановны, и сама Государыня благоверная и великая старица-инокиня не велела дать еретику, поставленному в цепях и рубище в подсенье, ни чашки воды, ни куска хлеба, а сама восседала с великим святителем Ионой после обедни за столом с собором, хотя и не забыла царская мать великие заслуги Дионисия перед святою церковью и отечеством и что таким русским людям, как Дионисий, обязана была она не только тем, что не попала под власть польской короны, но и тем, что шапка Мономаха была возложена на главу сына ее Михаила Романова. Молчал, конечно, и Царь. Не было обвинения ужаснее, чем обвинение в ереси.
И так случилось в тот жаркий июльский день, что царский поезд ехал с патриаршего двора, с Царем и царской матерью и митрополитом крутицким Ионою, ехал мимо опозоренного и всеми покинутого в позоре и бесчестии подвижника Дионисия, когда остановился перед ним вдруг белый могучий жеребец в боевой сбруе и спрыгнул с седла боярин Михаила Борисович Шеин. Он подошел к старцу Дионисию, пал на колени, отбил три поклона, касаясь головой пыльной земли, и сказал негромко, но так, что слышали его все в остановившемся царском поезде:
— Благослови, отче!
— Бог благословит, сын мой, — прошептали бледные губы Дионисия. И две большие слезы впервые за все его хождения по мукам скользнули вниз по изрытым морщинами щекам.
А Михаила Борисович Шеин взял и поцеловал его руку.
И Джордж Лермонт, который видел эту сцену, сидя на коне близ царской кареты, подумал, взволнованный этой исполненной драматизма сценой: «Боже, какая жалость, что у этого народа нет еще своей мирской исторической живописи! Какая картина могла бы родиться на свет!»
Но и Джордж Лермонт не мог тогда понять весь потаенный смысл сцены, в коей впервые противопоставил себя Михаила Борисович Шеин и Царю, и всему двору его, и боярам, и даже святой православной церкви!