Чем ближе к старости моя молодость, тем я становлюсь равнодушнее. Меня мало что волнует, а раньше волновало все; перечитывая свое прошлое, придаю чересчур много значения мелочам, потому что вижу, как они будоражили меня в свое время. Доверчивость и восприимчивость – подшерсток моего характера – быстро исчезли. Мне жаль свежести ощущений, тем более что она уже не вернется. Становишься спокойнее, но уже и радости прежней нет. Пожалуй, разочарование пришло ко мне слишком быстро. Если бы не оно, из меня бы вышло что-нибудь сверхъестественное, я чувствую. <…>
<…>
Меня неприятно поражает собственная умудренность, но делать нечего, и когда я к этому привыкну, начну думать, что так и должно быть, и вновь поднимусь к той идеальной чистоте, которая всегда сохраняется где-нибудь в глубине души; более того, я стану спокойнее, горделивее, счастливее, потому что научусь ценить это свойство, а теперь я злюсь, словно не на себя, а на кого-то другого. Оказывается, та женщина, которая пишет, и та, которую я описываю, – разные существа. Какое дело
Многое еще хотелось бы сказать в свое оправдание, но довольно!
<…> Вчера вечером, покуда играли в карты, я сделала набросок при свете двух свечей, пламя которых чересчур колебалось от сквозняка, а сегодня утром перенесла набросок наших картежников на полотно. <…> Дух захватывает, до чего хочу написать четыре сидящие фигуры и передать положение рук и выражение лиц. Я до сих пор делала только отдельно головы, большие и маленькие, и довольствовалась тем, что усеивала ими полотно, как цветами.
<…>
<…>
Вот я и в Париже у г-жи Мертенс. Она так заботлива и предупредительна, что мне почти совестно. <…>
Началась кошмарная беготня по магазинам – но без нее нельзя. Если оставаться в Париже, надо полностью менять гардероб.
<…>
Мы были у доктора Фовеля, он шлет меня на две недели на лечение в Энгиен. Я послушаюсь, но… С таким ужасом взираю на свою болезнь, что предписанное доктором лечение кажется мне сущей безделицей и я не верю, что скоро выздоровею.
<…>
Болтаться в подвешенном состоянии, носиться по магазинам за платьями, шляпками и т. д., не знать, чем я буду заниматься, – вот мучение, которое забыл описать Данте.
<…>
Наиблагороднейший из всех Жоржей приходил сегодня вечером пьяный… в таком виде!
Его красотка дала ему отставку – в двадцать пятый или тридцатый раз за последние семь лет. Отсюда и отчаяние.
<…>
Начала лечение в Энгиене. <…>
Наконец, впервые в жизни, может быть, я где-то оказалась с какой-то целью. Не надо терзаться, зачем я сижу в Париже, Неаполе, во Флоренции и т. д. Я в Париже ради моего голоса.
<…>
<…> Давно знаю, что нет ничего на свете прекраснее моего тела, и настоящий грех и преступление – не ваять и не писать его. Такая красота не должна принадлежать одному человеку, это как музей, который открыт для всех. <…>
<…> Пожалуй, я с достаточным основанием могу сказать, что стала – совсем, правда, недавно – куда рассудительнее и многое видится мне теперь в более или менее правильном свете, а также что я избавилась от многих иллюзий и многих огорчений. <…>
Жоржу грозит тюрьма, об этом сообщат послу. <…> Мы заплатили его проклятые долги и отправили с глаз долой. <…>
Вчера начала рисовать, моя походная мастерская готова.
<…>
Скучаю до смерти. Так скучаю, что кажется, ничто на свете не может меня ни развеселить, ни увлечь. Ничего не желаю, ничего не хочу! Нет, я очень бы хотела не стыдиться своего полного отупения. Одним словом, чтобы можно было ничего не делать, ни о чем не думать, жить, как трава, не испытывая угрызений совести.
Провел у нас вечер Блан[75], мы беседовали. Такие беседы внушают мне отвращение с тех пор, как я прочла у г-жи де Сталь о том, как иностранцы подражают французскому остроумию. Послушать ее, так ничего не остается, кроме как забиться в норку и никогда не отваживаться на соприкосновение с возвышенным французским гением.