Мостовской уверен, что ему ничего не стоит опровергнуть всю эту «гнусную провокационную болтовню». Он победил свои минутные сомнения, задушил их. Все, о чем твердил ему Лисс, он готов сбросить с себя как грязную, липкую паутину. Забыть этот чудовищный разговор как дикий, нелепый кошмар. Стряхнуть его с себя и забыть! Забыть навсегда!
Он уверен, что это ему удастся. Уже удалось!
Но логика дальнейшего развития событий в романе, в том числе и логика дальнейшего поведения самого Мостовского неопровержимо убеждает нас в том, что в этих диких, кошмарных, кощунственных речах штурмбанфюрера Лисса заключалась некая ужасная, но несомненная правда.
В немецком концлагере душу старика Мостовского покорил незаурядный характер майора Ершова. Хоть и был майор беспартийным, но так уж вышло, что именно к нему тянулись все, кого не сломил лагерь, кто хотел и мог продолжать борьбу. И конечно, именно Ершову суждено было бы стать вождем восстания пленников концлагеря, если бы такое восстание вспыхнуло (а оно готовилось). Но вышло иначе:
Осипов сказал шепотом:
– …удалось связаться с работающими на заводе, к нам начало поступать оружие – автоматы и гранаты. Люди приносят детали, сборку ведем в блоках ночью…
– Это Ершов устроил, молодчина! – сказал Мостовской…
Осипов сказал:
– Должен вас информировать как старшего партийного товарища: Ершова уже нет в нашем лагере.
– Что, как это, – нет?
– Его взяли на транспорт, в лагерь Бухенвальд…
– А как же это, почему случилось?
Осипов хмуро сказал:
– Сразу обнаружилось раздвоение в руководстве. К Ершову существовала стихийная тяга со стороны многих, это кружило ему голову. Он ни за что не подчинился бы центру. Человек он неясный, чужой. С каждым шагом положение запутывалось. Ведь первая заповедь подполья – стальная дисциплина. А у нас получались два центра – беспартийный и партийный. Мы обсудили положение и приняли решение. Чешский товарищ, работающий в канцелярии, подложил карточку Ершова в группу отобранных для Бухенвальда, его автоматически внесли в список.
– Чего проще, – сказал Мостовской.
– Таково было единогласное решение коммунистов, – проговорил Осипов.
Он стоял перед Мостовским в своей жалкой одежде, держа в руке тряпку, суровый, непоколебимый, уверенный в своей железной правоте, в своем страшном, большем, чем Божье, праве ставить дело, которому он служит, высшим судьей над судьбами людей.
А голый, худой старик, один из основателей великой партии, сидел, подняв худые, иссушенные плечи, низко нагнув голову, и молчал…
Он распрямился и так же, как всегда, как десять лет назад, в пору коллективизации, так же, как в пору политических процессов, приведших на плаху товарищей его молодости, проговорил:
– Я подчиняюсь этому решению, принимаю его как член партии…
Эта сцена – художественный итог
тех душевных терзаний, которые разбередили в сознании Мостовского жуткие откровения штурмбанфюрера Лисса.Более страшного приговора этим «людям особого склада, сделанным из особого материала», как назвал себя и своих товарищей по партии Сталин, я не знаю.
Последняя притча
Казалось бы, тема эта была до конца исчерпана писателем в его большом романе. Но она не оставляла его и после того, как роман был завершен.