– Когда вы поняли, что хотите продавать произведения искусства?
– Еще в колледже, – признаюсь я. – А до того хотела быть художником.
– Правда?
– Да. Мой отец был реставратором. Он восстанавливал картины и фрески.
– Как картина этого Бэнкси?
– Да, типа того, хотя работа Бэнкси и не была воссоздана в своем первоначальном виде. Реставраторы обычно восстанавливают старинные вещи, которые буквально разваливаются на куски. Отец брал меня с собой на работу, когда я была маленькой, и позволял мне закрасить какой-нибудь крошечный кусочек, чтобы не испортить всю картину. Я уверена, что его работодатели об этом ничего не знали. Это были лучшие дни моей жизни! Он всегда спрашивал мое мнение, как будто оно имело хоть какой-то вес. «Как думаешь, Диана, здесь больше подойдет фиолетовый или индиго? Можешь разглядеть, сколько когтей на этой лапе?»
Я ощущаю, как позади меня встает черная тень, которая всегда следует по пятам за воспоминаниями: едкий дым несправедливости, осознание того, что отца, которого мне так не хватает, больше нет.
– Он все еще позволяет вам рисовать вместе с ним? – интересуется Беатрис.
– Он умер. Около четырех лет назад.
– Мне так жаль. – Она не сводит с меня глаз.
– Мне тоже.
Какое-то время мы молча продолжаем свой путь, а потом Беатрис вдруг спрашивает:
– Почему вы больше не рисуете?
– Времени нет, – отвечаю я, хотя знаю, что это неправда.
Я не нашла времени на рисование, потому что не старалась его найти.
Я точно помню, когда именно убрала свои рисовальные принадлежности в коробку из-под обуви – перекореженные тюбики акриловой краски и палитру, на которую, словно кольца на стволе дерева, наслаивались моменты моего вдохновения. Я сделала это сразу после студенческой выставки в колледже, на которой отец сказал, что моя картина напомнила ему работы моей матери. Однако я почему-то не выбросила ту коробку. Я взяла ее с собой в Нью-Йорк и убрала, по-прежнему запакованную, на самую верхнюю полку шкафа, спрятав за студенческими толстовками, которые больше не носила, но не могла пожертвовать на благотворительность, за зимними походными ботинками, которые я купила, но так ни разу и не надела, и за коробкой со старыми налоговыми декларациями.
Беатрис смотрит на меня с сочувствием:
– Вы перестали рисовать, потому что у вас плохо получалось?
Я смеюсь:
– На это легко можно возразить тем, что искусство – это намеренно оставленный кем-то след. Он не обязательно должен быть красивым.
Беатрис прикрывает рукавами толстовки свои запястья. Даже в такую жару она предпочла отправиться в поход в толстовке, только чтобы не показывать мне свои шрамы на руках.
– Не всякий след – это искусство, – бормочет она.
Я останавливаюсь.
– Беатрис… – начинаю я.
– Иногда я забываю, как она выглядит. Моя мать, – перебивает меня Беатрис.
– Я уверена, что твой отец мог бы…
– Я и не хочу о ней вспоминать. Но потом я думаю… – Она переходит на шепот. – Я думаю, что, быть может, меня тоже очень легко забыть.
Я беру ее за руку и осторожно приподнимаю рукав. Вместе мы смотрим на дорожку из шрамов, одна часть которых со временем померкла, а другая – по-прежнему остается сердито-красной.
– Так вот почему ты режешь себя? – тихо спрашиваю я.
Я жду, что она вот-вот отстранится и замкнется в себе, но вдруг Беатрис начинает говорить, быстро и тихо:
– Наверное, в первый раз я порезала себя именно из-за этого. Но потом… На какое-то время я перестала это делать. В школе было легче переключиться на что-то другое. А прямо перед тем, как вернуться сюда… – Она качает головой и на время замолкает. – Почему именно тех, кто даже не замечает твоего существования, ты не можешь выкинуть из головы?
– Когда я была маленькой, мамы вечно не было дома. Раньше я даже думала, что ее многочисленные командировки – на самом деле попытки сбежать от меня.
Я чувствую, словно кто-то проткнул наполненный гневом воздушный шар у меня внутри. Слова вылетают из меня, словно воздух из маленькой дырочки. Я не помню, чтобы говорила кому-нибудь нечто подобное. Даже Финну.
Беатрис смотрит на меня так, словно я за секунду изменилась до неузнаваемости.
– Она сбежала к фотографу из «Нэшнл джиографик»? – сухо спрашивает она.
– Нет. Просто решила, что все в мире – буквально все – важнее меня. А теперь у нее деменция, и она понятия не имеет, кто я такая.
– Это… отстой.
– Это данность. – Я пожимаю плечами. – Если кто-то бросил тебя, то это больше говорит о нем, чем о тебе.
Впереди из выжженной земли внезапно вырастает стена, и я замолкаю. Она сделана из вулканической породы и возвышается над нами на добрых шестьдесят футов. Стена такая длинная, что я не вижу, где она кончается. Я понимаю, что она, по сути, ничего не ограждает.
– Заключенные строили ее в сороковые и пятидесятые годы прошлого века, – поясняет Беатрис. – Это была совершенно бессмысленная работа, своего рода наказание. Многие заключенные погибли во время строительства.
– Какая мрачная история, – бормочу я.
Стены возводят, как правило, по двум причинам. Чтобы сдержать тех, кого вы боитесь, и чтобы сберечь тех, кого вы любите.
Однако в любом случае вы возводите некий барьер.