Однажды, катаясь верхом, он шутки ради галопом поскакал прямо на Божку, шедшую ему навстречу. Только в последний момент он придержал коня и свернул в сторону. Девушка страшно испугалась, а он даже не извинился. На другой день она сидела в канцелярии тихая и печальная, она не отважилась никому рассказать о случившемся, ведь над ней висела угроза тотальной мобилизации. Со стороны Вацлава это было глупо и подло. И вот странная мысль: Божка подает ему милостыню! А разве не это самое произошло сегодня за дверями, на которых висит вывеска Областного комитета?
Вацлав смотрел на картину Лоррена. Накипь пены на волнах, яростно бьющихся о мол. Картина полна жизни и правдива, как и все шедевры Лувра. Но сердце Вацлава уже остыло. Где он будет ночевать? Что будет есть утром? Где умоется? Вспомнил, как недавно еще его выводила из себя философия противников, квалифицировавших мышление всего лишь как высший продукт материи, выдававших духовную жизнь и искусство за надстройку, которую якобы обязательно должен подпирать материальный фундамент! Что же, выходит, в конце концов правы были проповедники этой чудовищной теории? Неужели человек в самом деле может одичать от голода и уподобиться животному?
И он равнодушно выслушал просьбу смотрителя закончить осмотр музея.
Вацлав облокотился на каменные перила. Внизу беззвучно плыла вечерняя Сена, угасавшее солнце развернуло на небе веер алых и золотых красок. Лиловая вуаль тумана, пара и выхлопных газов укрыла Эйфелеву башню, обволокла Дом инвалидов, Дворец правосудия, повисла на высоких флюгерах дымоходов парижских домов, уткнувшихся в небо, словно сталагмиты. Вацлав вдыхал тяжелый маслянистый запах реки, смешанный со слабым запахом рыбы и тлеющего дерева. В тихо опускавшихся сумерках дома за рекой теряли четкость очертаний. На фоне темнеющего неба обрисовались лишь силуэты зданий, тянущиеся ввысь, где уже растаяли все краски, за исключением кроваво-красной. Много раз в истории небо над этим городом восстаний было охвачено багровым заревом и мостовая под ним была в крови.
Вацлав воспроизвел в памяти гимназический учебник истории, старую литографию, на которой изображено, как рабочие, студенты и горожане в цилиндрах с ружьями в руках, под развернутыми знаменами штурмуют Бастилию. Ему нравился абзац о французской революции. Но щемящую боль вызывали слова учителя о страшном избиении тридцати тысяч человек, о потоках крови, в которых были потоплены результаты напрасной борьбы. Правда, тогдашняя боль была теперь заглушена давностью, но живые воспоминания об этом навеяли на него печаль.
Он восхищался теми фанатиками с кокардами и широкими перевязями. Почему же ты так люто и непримиримо ненавидишь свой собственный народ, который захватил власть без единого выстрела? Есть ли какая-нибудь коренная разница между духом этих двух революций? И разве только одни коммунисты согласны с новым государственным строем на родине?
Вацлав устало оперся о каменные перила; в струившейся глади Сены отражаются рассыпанные бусины огней, на противоположном берегу, над городом сияют цветные неоны реклам. Холодный стальной луч прожектора где-то вдали сосредоточенно обшаривал потухшие облака.
Коммунисты уничтожили благополучие его семьи, ее общественное и имущественное положение — все! И тем не менее каждый удар, обрушившийся на него в эмиграции, был в то же время ударом по его ненависти к коммунистам. Труднодоступный для понимания факт, и Вацлав не смог ни осмыслить его, ни разобраться в самом себе…
Не обратится ли в конце концов его ненависть против тех, кто бросил солдат, против полководцев, которые вместо бинтов и лекарств для раненых воинов припасли лишь лицемерные слова о «принципиальной политике» и «высшем призвании»? Боже мой, так ли уж неправы были его, Вацлава, заклятые враги, выгнав из страны людей, подобных этим «полководцам»? В каком же положении он очутился, приехав в Париж на последние гроши и с риском сесть в тюрьму, лишь для того, чтобы лучше понять, что его враги правы?
Уже много раз в последнее время он приходил к выводу, что теряет уверенность в самых основах своих убеждений.
Как, в сущности, обстояло дело с его семьей и с отцом? Перед февралем он часто упрекал себя в неблагодарности, страдал от сознания, что мучит отца своим нежеланием следовать путем, предназначенным ему. «Это благодарность, — кричал отец, когда Вацлав объявил о своем решении изучать медицину, — за то, что я лез из кожи вон, старался превратить твой жизненный путь в гладкое шоссе, без всяких препятствий и опасностей?» Вацлав тогда встал в какую-то оппозицию к семье, а подсознательное отвращение к хлевам и пашням в нем еще больше усилилось. Однако только здесь, в изгнании, перед лицом повседневной нищеты, его впервые взволновал вопрос о том, имела ли его тогдашняя строптивость глубокие корни.
А как обстояло дело с карьерой отца?