Вацлав носит и носит уголь то на левом, то на правом плече. Его походка делается все медленнее, и он сосредоточивается на мысли о том, как бы не упасть и не остаться лежать распластанным на земле. Ему начинает казаться, что уголь в прицепе не убывает, а сил у него не осталось даже на то, чтобы расплакаться. «Катка, девочка моя, ради тебя я все перенесу, все выдержу. Я мог бы им в лицо сказать: «Да пропадите вы пропадом, что вам надо от изголодавшегося беженца? Я ведь не лошадь». Но это испытание, Катка. Не им, а самому себе надо доказать, что я способен буду заработать деньги на учебу к тому времени, когда меня наконец проверят».
Но вот он опять остановился и снова смотрит на свои трясущиеся руки. Еще за неделю до того, как сбежал из дому, он попытался сыграть Гершвина[111]
, получилось довольно сносно, даже весьма недурно. А вот теперь его руки накладывают и носят каменный уголь, и есть в этом злая-презлая ирония: он, сын помещика, с детства чувствовавший отвращение к хлеву и полное равнодушие к полям, поменялся ролями с самым последним поденщиком-батраком, которых нанимали на скотный двор в их имении.Но вот постепенно он теряет логическую последовательность мышления, острота контрастов, причиняющая мучительную боль, притупляется. Юноша слизывает с губ едкую каплю пота и кисловатую угольную пыль, в голове шумит, а на зубах хрустит уголь, его сознание словно застилается пеленой, как в театре, когда по ходу действия спускаются полупрозрачные завесы.
Белая клавиатура и его черные от угля руки, душистые яблоки на полках и чавкающий нацистский молодчик, прислонившийся плечом к дверному косяку; его, Вацлава, голова на коленях у Катки в той жалкой лачуге, но все это лишенное всякой связи мелькание картин и образов начинает походить на бред, только плечи вполне реально и ощутимо горят как в огне… Все равно он должен выгрузить этот проклятый уголь, привыкнуть к физическому труду! Когда кончит, он отмоет руки, свои тонкие, нежные, чувствительные пальцы прирожденного акушера.
Неодолимая сонливость все же доконала его. Руки, грудь, голову Вацлава охватил озноб, холодный пот выступил на лбу, он стал часто и хрипло дышать — ему казалось, будто рядом забивают сваи и этот звук болезненно отдается в его ушах. Земля закачалась у него под ногами, густая тьма в один миг заволокла все вокруг. Из неведомой дали до Вацлава донесся металлический удар чего-то о камень. Тьма и долгая мертвая тишина, только чей-то кулак стучит в его грудь и — «гу-гу-гу» — отдается в ушах. Нет, это его собственное сердце.
Вацлав не может понять, почему он так долго стоит на четвереньках и острые песчинки врезаются ему в ладони.
Приказчик Иохем равнодушно смотрит на него, потом отталкивается плечом от косяка, выплевывает жевательную резинку и медленно идет, чтобы поднять ушат.
Вдруг появляется Гонзик и волочит Вацлава в сарай, бормоча какие-то бессвязные слова, от него сильно пахнет навозом; потом оказалось, что Вацлав лежит на соломе, широко раскинув руки, веки его нервно подергиваются. Чувство огромного облегчения, хотя наплывы далекого прибоя все еще шумят в его ушах и стены сарая тянутся в немыслимую даль, но вот уже снова это обычный, темный сарай, однако убаюкивающие волны по-прежнему омывают его больную голову. Ему все еще кажется, что ноги его продолжают совершать путь от прицепа к сараю, от сарая к прицепу, только он не чувствует никакой тяжести.
— Болван! — слышит Вацлав над собой голос Ярды. — Надо быть идиотом, чтобы надрываться ради немчуры до упаду… Где твоя голова?
Капитан пошел к хозяину за расчетом. Рюккерт, не говоря ни слова, выложил на стол одну стомарковую бумажку.
— Нам причитается сто двадцать шесть марок.
— Ого, герр майор уже наперед все сосчитал, — кулак приподнял брови. — В яме осталась половина дерьма. Пробороновали кое-как, а уж засеяли — об этом даже и говорить не хочу. Даже уголь из прицепа не выгрузили до конца. Я, чтобы вам было ясно, плачу по работе. Сто беженцев зацелуют мне руки до самых плеч, пожелай я им только дать работу! Я вас и вашу компанию не принуждаю, Herr Sturzkampfflieger[112]
, — усмехнулся хозяин и развел руками, держа в правой трубку.Капитан быстро оценил обстановку. Нет такой власти, которая принудила бы хозяина выполнить уговор. Они были бы беззащитными, даже имея письменный договор в кармане. Они ничего не смогли бы сделать, даже если бы он отказался платить вообще. Самое большее, что они могли бы сделать, — это набить ему морду, но тогда они потеряли бы не только эти сто марок, но надолго лишились бы свободы, не говоря уже о надежде на разрешение на выезд. Капитан только сжал челюсти так, что у него заныл испорченный зуб. Ладя уже давно привык владеть собой, даже и в тех случаях, когда это, казалось, превышало человеческие возможности. Он посмотрел в спокойную, выжидающую физиономию Рюккерта. В руках Капитана был стомарковый билет, и он собирался сказать хотя бы ради формы: «Свинья! Скотина! Мерзавец!» Но не сказал и этого: у него мелькнула иная мысль, он круто повернулся на каблуках и вышел.