Двадцать лет мудрого терпения были вознаграждены: прирученный ею, постаревший, уставший от череды страстей, Колеев осознал наконец преимущества физического и душевного комфорта, в который она научилась погружать его подле себя, и они сочетались законным браком.
При отсутствии других талантов она воспитала в себе один, великий, — быть средой для любимого человека. Уютным домом, в котором расслабляешься, возвратясь из ярких, но утомительных путешествий. Теплой водой ванны, снимающей усталость, обволакивающей со всех сторон. Слушателем. Рабом. Матерью. Она способна была после каждого из его предательств начинать все с нуля, как ни в чем не бывало, с энтузиазмом незамутненной преданности, словно душа ее предельно амортизирована и упруга.
Исподволь найден был компонент, скрепивший соты супружеской жизни. То была взаимная ложь. Правила игры, негласно соблюдающиеся обоими. Тонкая ложь, неоднозначная, теплая, гармонично вплетающаяся в истинные движения души и тела.
«…Мы так проникли с тобой друг в друга за эти годы, так переплелись, влились, сжились, что даже слова излишни. У нас одна кровь, один воздух в легких. Основная составляющая нашей любви не страсть, но нежность. „Настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха“. Как тихо нам с тобой друг с другом… Ты брат мой, и мой возлюбленный, и мой отец, и мой сын. Наше родство, тепло, кровная близость окупают все, все тяжелые и болевые минуты, все испытания… Другие — это другое. Другие, должно быть, необходимы порой для жадной, неугомонной твоей натуры, для одиссейского склада странника по лицам и судьбам, это необходимая „вдохновляющая“ пища, хоть подчас и дурно пахнущая, сомнительного свойства. Другие — это чужое. Чужеродное. Преходящее. Храни и береги тебя Господь от их злобы и притязаний…»
«Другой» в данном контексте была Агни. Ворвавшаяся, хищная, моложе ее на двенадцать лет, невероятно высокомерная, грозящая взорвать таким трудом и двадцатилетней выдержкой выстроенный мир.
Вся сочность и образность натренированного языка были мобилизованы для уничтожения самозванки и младенца в ее чреве: Колееву еженощно втолковывалось (днем они почти никогда не были наедине из-за обилия гостей и поклонников), с каким исчадием его угораздило связаться, в какую грязь оступиться.
И младенец — несчастная ловушка, попытка привязать, петля из плоти и жалости, — младенец этот не его. Биологически — да, его гены, но даже его гены в сочетании с этим низким телом способны призвать к жизни лишь не стоящее жизни существо. Забыть, забыть, как дурной сон!..
То, что Агни противилась уничтожению, как-то боролась за себя и младенца — не делала аборт, не травилась, не стихла бесследно в одной из психиатрических клиник, — довело степень ненависти и уязвленной боли до апогея.
Многолетний, медленно вызревающий перитонит взорвался.
Бросившись к Агни, она бросилась на всех обижавших, предававших, унижавших ее в несуразной, неполучившейся жизни, бросилась на саму жизнь, колченогую судьбу, на Колеева, блистательного предателя (на которого в реальности бросаться нельзя, но лишь понимать и ласкать, ворошить с лютой нежностью волосы, сгорая, желая ему смерти. Ей — смерти. Себе — вечного обморока. Миру — ядерного гриба)… Хрустнувшие под непомерным грузом позвонки духа. Тяжело осевшая на пол женщина. Шевелящиеся от кромешного ужаса волосы надо лбом.
Год назад, когда все у них только начиналось на зеленом диване «Юлия», Колеев проникновенным ночным шепотом рассказывал, какая тяжелая жизнь была у его жены, как ее предавали все, вплоть до родной матери, как страшно ему оказаться в числе палачей, как она добра…
Будь это другой человек, Агни прошлась бы на тот счет, что мужья некрасивых жен всегда отмечают в них либо выдающийся ум, либо столь же чрезмерную доброту, — но все, выходящее из уст Колеева, для нее словно освящалось, приобретало непререкаемую весомость. Она принимала его слова не просто за чистую монету — за светящуюся нездешним светом. Конечно же, она необыкновенно — до жгучего ощущения собственной злости и мелочности — добра, тонка, душевна…