Словно бы тот асфальтовый каток, который прокатился по ней, раздавил не все, оставил невредимым самый верхний, самый крайний пласт сознания. Ироничный, трезвый, логически экипированный. Летучий. Именно он руководил вымученно-светской беседой с соседкой. Заставлял вставать, начинать день, готовить молочную смесь, полоскать в утренней ледяной воде пеленки. Ежеутрене, отлетев невысоко надо лбом, отмечал: «Вот и еще один день. Вот и прежняя тьма. Доброе утро, горе».
Какое разное, качественно разное бывает горе. Высокое, возносящее (о, если бы умер любимый и любящий человек — «слава тебе, безысходная боль!»), подобное органной музыке. И растаптывающее, дробящее душу на кровоточащие частицы. Высокое горе опрокидывает человека навзничь. И он начинает видеть небо. Предательство кладет ничком. Глазами, губами, сердцем — в грязь.
И сколь ничтожна физическая боль — в сравнении с этим.
Эталон физической боли — недавние роды — был совсем свежим. Схватки, долгие кромешные тиски, во время которых она читала «Отче наш» и «Богородицу», и слова выпадали из памяти, путались — шестичасовая пытка, которую она согласилась бы терпеть каждый день по полдня, с тем чтобы оставшуюся половину у нее
Колеев неуязвим.
Если б — вдруг — с ним что-то стряслось, Агни бы узнала об этом. Подействовала ее магия, или просто оголенные токи дошли, обожгли, встряхнули — ей рассказали бы сны. Самые чуткие, самые верные уловители информации.
В снах было сумбурно, тошно, мутно.
Конечно, и такие, они несли какую-то информацию, но не о Колееве, а о ней самой, о том, что она знала и без того.
Не часто, раза два-три в жизни случались совсем особенные сны. Не те, что «в руку», тех было полно, — другие. Каждый из них был значимей и пронзительней, чем реальность. На их фоне, наоборот, реальность казалась тусклым, невнятным сновидением.
Последний из таких снов пришел почему-то в роддоме.
Агни летала.
Она летала и раньше, много раз, и в детстве, и не в детстве, но по-другому. Сильнее, чем нужно, отталкивалась при беге ногами и пролетала несколько метров, плавно, словно при съемке рапидом. Или — парила высоко, но под крышей: в комнате с высоким потолком или спортзале. Отталкиваясь ладонями от шкафов, лавируя, рискуя выбить глаз углом книжной полки, наращивая скорость, но все время ощущая замкнутую коробку пространства, цементный холод стен.
Теперь она вырвалась на простор. Ветки самых огромных берез — когда она резко пикировала с высоты — хлестали по лицу, шумели, пахли… Она вдыхала клейкий воздух листвы, зарывалась лицом и плечами в зеленое шуршание — и снова взмывала, винтообразно завертываясь в небо… и не было преград вовне, ни одной, а внутренняя преграда — страх не справиться с управлением (кого? чего?), не удержаться на предельной скорости и разбиться — таяла, растворялась с каждым новым витком.
В прежних снах всегда были зрители: Агни, гордясь, демонстрировала им свои воздухоплавательные таланты. Теперь не было ни души. Но был весь мир. Зеленый. Свежий. Пропахший березами и влажным ветром. Не страшный.
…Странно, что такой сон пришел в роддоме — месте, предельно далеком от какого-либо парения. Юдоли боли, крови и молока, невероятном смешении стерильности и грязи, злобы и умиления… Презрительные придирки сестер. Ужас перед первой встречей с младенцем. Укоры врача на утреннем обходе: «Что же это у вас, мамаша, ребенок все теряет и теряет в весе? Надо кормить». — «Чем, если нет молока?» — «Надо разрабатывать грудь. Посмотрите, как это делают другие женщины». Другие женщины разрабатывали грудь часами. Агни хватало на несколько минут — начинало тошнить. И при взгляде, как разрабатывают грудь другие, начинало тошнить. Она ощущала себя измученным, исковерканным животным. Она не могла объяснить ни врачу, ни женщинам, учившим ее правильному массированию, что молоко все равно не появится.
Роддом — молочно-солнечная (майские дни за окном, свежая зелень, сосущие губы младенца) смерть. Роддом — разрешение от двойного бремени, бремени плоти и бремени связи с Колеевым. Никогда больше она не поспешит на его звонок. Никогда не будет целовать, содрогаясь от унижения и несвободы. Как она и решила: рождение младенца — рубеж, отсекающий нож. Открытая рана свободы.
Никогда ладони Колеева не коснутся младенца, и взгляд не испачкает. (И отчество в свидетельстве о рождении — не испачкает).
Вот только ненависть… Тяжелая, могильная плита ненависти раздавливала ей грудь. И молоко не шло. И младенец заходился голодным криком.
Раненый единорог ненависти.
Кто сказал, что зло — всего лишь отсутствие добра и собственной энергии не имеет? Прозрачно-тихие христианские мыслители? Им стоит позавидовать: они явно судили о предмете извне.
Разрывная пуля ненависти. Лишь ранящая того, в кого нацелена, и раздирающая стрелка… В этой не новой истине Агни убедилась еще раз во время своего последнего визита к Колееву.
Она пришла без звонка и предупреждения.
Младенцу было две недели от роду.