Есть несколько томов, в которых внимание сосредоточено почти исключительно на одной или двух личностях, представляющих собой сырой материал для романов эпохи после Достоевского; они выносят на поверхность бледную протоплазму как логический плод того путешествия к мертвой окалине эго, о которой возвестил Достоевский и которую Д. Г. Лоуренс впервые выразил точным языком. Есть три тома в этом роде, следующих один за другим и сделанных из ничего, но это готовый материал для драмы, которая разворачивается исключительно в границах женского мира. Это первое истинно женское творение, которое я когда-либо читал: оно воссоздает мир на языке женской честности. Результатом становится язык, который ультрасовременен и, однако, не имеет ни малейшего сходства ни с одним из мужских экспериментальных направлений, нам известных. Язык искусный, отвлеченный, туманный и неуловимый. Там есть мысли зачаточные, еще не свободные от своего мечтательного содержания, мысли, которые как бы кристаллизуются у вас на глазах, всегда четкие, но никогда — реальные или настолько устоявшиеся, чтобы вы могли уловить их разумом. Это опиумный мир физиологической сущности женщины, нечто вроде кинематографического шоу, поставленного внутри мочеполового тракта. Здесь нет ни единой унции от культуры, созданной мужчинами; все, имеющее отношение к голове, отсекается. Время идет, но это не время, отсчитываемое часами; это не поэтическое время, подобное тому, какое со страстью создают мужчины. Это скорее время эона, необходимое для образования драгоценных камней и драгоценных металлов; скрытое звездное время, в котором женщина знает, что она превосходит мужчину и в конечном счете снова его поглотит. Эффект тот же, что и от звездного света в дневное время.
Контраст между этим языком и языком мужчины очень ярок; все искусство мужчин начинает казаться чем-то вроде замороженного эдельвейса под стеклянным колокольчиком, лежащего на каминной полке в опустевшем доме лунатика. В этом необычайном одноклеточном языке женщины нам является ослепляющее, подобное драгоценности самосознание, которое рассеивает эго, словно звездную пыль. Огромное женское тело восстает из сонных морских глубин в обнаженном порыве к солнцу. Солнце стоит в зените — постоянно в зените. Пространство расширяется, как холодное норвежское озеро, забитое плавучими льдинами. Солнце и луна замерли — оно в зените, она в надире. Напряжение совершенно, полярность абсолютна. Голоса земли смешиваются с вечным резонансом, исходящим из дельты оплодотворяющей реки смерти. Это голос творчества, который постоянно тонул в рассветном безумии мира, созданного человеком. Он приходит как легкий бриз, колышущий волны океана; он приходит со спокойной, уверенной силой, которая неотразима как движение великой Воли, собранной воедино по наитию и пульсирующей длинными вкрадчивыми вспышками загадочного динамизма. Затем наступает временное затишье, когда таинственные централизованные силы откатываются назад к матрице, вновь собираясь в величественной вседостаточности. Ничто не потеряно, ничто не истрачено, ничто не оставлено. Великая загадка сохранения, где творчество и разрушение суть не более чем диаметрально противоположные символы единой неизменной энергии, которая непостижима.
Именно в этой точке все еще не оконченной симфонии дневника вся система чудом перемещается в иное измерение; именно в этой точке она занимает свое космическое положение. Усвоив универсальный язык, человеческое существо в ней обращается непосредственно к индусам, китайцам, японцам, абиссинцам, малайцам, туркам, арабам, тибетцам, эскимосам, готтентотам, бушменам, кафрам, персам, ассирийцам. Фиксированный полярный язык, известный всем расам: змеиный, колдовской, свистящий шепот, поднимающийся из астральных болот: род холодного, звонкого, лунного смеха, идущего из-под ног: смех, созданный из аллювиальных отложений, мифологического экскремента и пота эпилептиков. Это язык, который проникает сквозь границы расы, цвета кожи, религии, секса; язык, который просачивается сквозь лакмусовую бумажку разума и насыщает самые сущностные человеческие клетки. Язык безъязыких колоколов, непрестанно слышимый все девять месяцев, во время которых каждый идентичен всем и вместе с тем загадочно своеобразен. В этой первой звенящей мелодии бессмертия, проникающей сквозь удобные и уютные стенки утробы, мы обретаем музыку мертворожденных сынов человеческих, взирающих друг на друга прекрасными мертвыми глазами.
Ганс Райхель{6}