Убивать в человеке смех — преступление. Именно это происходит, когда человека заставляют заниматься политическими проблемами, вынуждающими его воспринимать себя всерьез, и требуют от него совета там, где он ничего не смыслит. Человек перестает смеяться. Он начинает важничать. То же самое происходит, когда, наоборот, к нему не идут за советом и держат его в ежовых рукавицах.
Пьер Руа{116}, которого я расспрашиваю о его политических взглядах, заявил: «Я умеренный анархист». Думается, он нашел точную формулировку и вся Франция подвержена этому умонастроению.
О бытии вне бытия
Теперь я должен найти свое место в доме, где я пытаюсь снова заснуть. Я прекратил всякие сношения с Парижем. Там распечатывают приходящие мне письма и отсылают сюда лишь самые важные. Я ни с кем не общаюсь. Моя крапивница, наоборот, проснулась. В очередной раз замечаю, что ей нравится хорошо себя чувствовать, она пользуется моим растительным состоянием. У меня горят руки, лоб, грудь. Вероятно, моя хворь того же происхождения, что и астма, поэтому я неизлечим и могу рассчитывать лишь на временные улучшения. Я бегу солнца, на котором раньше так любил греться. Я хожу вдоль него по теневой стороне. Остальное время сижу взаперти. Читаю и пишу. Одиночество вынуждает меня быть сразу и Робинзоном, и его островом, исследовать самого себя. Я не вношу в это занятие никакой изощренности, коей просто не обладаю, зато предаюсь ему с отвагой, мне свойственной и заменяющей мне ум.
Я не способен следовать по заранее намеченному пути и живу от безрассудства до безрассудства. Я не могу долго задерживаться на одной мысли. В тот момент, когда следовало бы подскочить вплотную и оседлать ее, я даю ей ускользнуть. Всю жизнь я охотился именно так, потому что лучше не умею. Это вводит в заблуждение тех, кто мои случайные удачи принимает за ловкость, а ошибки — за стратегию. Никогда еще ни одного человека не окружало столько непонимания, любви, ненависти, потому что персонаж, за которого меня принимают, раздражает судящих издалека, — но те, кто решается подойти ближе, оказываются в положении Красавицы, которая сначала боится Чудовища, а потом вместо зверя обнаруживает добрейшую зверюгу, мечтающую лишь о том, чтобы покорить ее сердце.
Я бы сказал, что самые нежные мои привязанности рождаются из этого противоречия.
Мой миф отталкивает глупцов. Умные относятся ко мне с подозрением. Что остается мне между теми и другими? Скитальцы вроде меня место меняют чаше, чем рубашку, и за право находиться там, где они есть, платят представлением. Поэтому мое одиночество никогда не кажется безмолвным. Я появляюсь только в парад-алле или когда мой черед выходить на сцену. Я вынужден просить прошения у тех, с кем делю фургон, ведь они оказываются свидетелями только моих горестей и полагают, что я обращен к ним худшей своей стороной.
Как и все бродяги, я одержим жаждой собственности. Я пытаюсь подыскать себе что-нибудь за городом. Если нахожу, то либо мой энтузиазм открывает хозяину глаза на его достояние и он отказывается его продавать, либо просит за него слишком много[24].
В Париже я не нахожу ничего, что бы меня устраивало. Квартиры, которые мне предлагают, кажутся мне чужими. Я бы хотел, чтобы жилище сказало: «Я ждало тебя».
В надежде на невозможное я врастаю в свою дыру. «Я чувствую, что мне трудно быть». Именно так столетний Фонтенель ответил, умирая, своему врачу, который осведомился: «Господин Фонтенель, что вы чувствуете?». Разница в том, что у него это ощущение появилось в предсмертный час. У меня же было всегда.
Должно быть, это несбыточная мечта — чувствовать себя уютно в собственной шкуре. Во мне с детства болтается плохо закрепленный груз. Я никогда не умел держать равновесие. Вот к какому выводу я прихожу, оглядываясь на себя. И в этом плачевном состоянии, вместо того, чтобы сидеть дома, я бороздил просторы. С пятнадцати лет я не останавливался ни на миг. Мне случается порой встретить какого-нибудь человека, говорящего мне «ты», но при этом я никак не могу его узнать; потом вдруг чья-то крепкая рука выхватывает из полутьмы весь антураж драмы, в которой этот человек сыграл свою роль, а я сыграл свою, — только все это я совершенно забыл. Я основательно замешан в такое количество историй, что они выпадают у меня из памяти — и не по одной, по пятьдесят. Глубинная волна выносит их на поверхность, а вместе с ними, как в Библии,