Несмотря на то, что словарь других людей не совпадает с нашим собственным, мне случается найти какое-нибудь профессиональное выражение и принять его как свое. Приведу такое словосочетание, его можно встретить в бортовых журналах: это «по моей оценке». Оно выражает именно то, что хочет выразить, и я употребляю его, потому что не знаю другого более подходящего.
Французский язык труден. Мягкость ему чужда. Это замечательно выразил Жид, назвав его фортепьяно без педалей. Приглушить аккорды невозможно. Фортепьяно звучит без нюансов. Его музыка обращена скорее к душе, чем к слуху.
То, что вы находите мелодичным в классиках, зачастую не более чем орнамент эпохи. Даже великие не избежали этого, хотя умели преодолеть. У второстепенных писателей это выглядит искусственно. Нам кажется, что Селимена и Альцест{117} говорят на одном языке.
Вполне возможно, все разнообразие языков, на которых мы сейчас пишем, в новую эпоху сольется воедино. Их стиль окажется почти одинаковым. Единственная разница между ними будет в том, что они выражают, и в точности выражения.
Кроме того, что слова имеют смысл, они обладают еще волшебством, они умеют
Волшебная сила соединенных вместе слов действует таким образом, что я могу беседовать с писателем все равно какой эпохи. Написанные им слова делают его присутствие ощутимым. Я задаю ему вопросы. Внутренний строй фраз подсказывает мне, что именно он мог бы мне ответить. А порой я нахожу уже готовый ответ — такое тоже случается.
У моей книги есть лишь одно назначение, завязать беседу с теми, кто захочет ее прочесть. Это урок наоборот. Предчувствую, что она немногому научит тех, кто будет со мной общаться. Она ждет незнакомцев, которые захотят меня узнать и обсудить со мной загадки, мало волнующие Европу: о них могут перешептываться разве что избранные китайские мандарины.
Искусство соединять слова настолько важно, что философы, чью систему вытеснили из мира другие философы (а это происходит постоянно), врезаются в память не тем, что они сказали, а тем, как они это сделали. Кто из них не прославился своими книгами или, по меньшей мере, тем особым светом, который пролил на какую-нибудь ошибку? Теперь мы знаем, что Декарт ошибался, но все равно его читаем. Значит, жить остается именно слово — поскольку оно заключает в себе ощутимое присутствие, увековечивает существовавшую некогда плоть.
Только поймите меня правильно. Я говорю не о том слове, в которое облекается мысль. Я говорю об архитектуре словесных построений, столь самобытной, столь крепкой, столь схожей с архитектурой, что она сохраняет силу своего воздействия даже в переводе.
А вот феномен Пушкина нельзя передать ни на каком другом языке, кроме его родного. Его
Разумеется, у поэтов слова играют более яркую роль, чем в прозе. Но я считаю, что при переходе с языка на язык некий замысел все же остается, если слова крепко увязаны между собой. Шекспир тому доказательство. Вот почему случай с Пушкиным кажется мне исключительным. Мне его переводили раз двадцать. Раз двадцать русский, который вызвался переводить, бросал эту затею, уверяя меня, что употребляемое Пушкиным слово
Тщеславие подталкивает нас разбрасывать свою пыльцу среди звезд. Но, как мне думается, исключительная привилегия поэта состоит в том, что он принадлежит только своим соотечественникам. Вероятно, то, что вредит Пушкину в моих глазах, напротив, является его спасением и порождает культ, которым окружают его русские.