Луиза Казати когда-то была брюнеткой. Длинная, костлявая, застенчивая, с огромными глазами и торчащими вперед лошадиными зубами, она ничем не походила на идеал итальянской красоты того времени. Казати не нравилась. Она удивляла.
Однажды она решила довести свой типаж до крайности. Речь шла уже не о том, чтобы нравиться, не нравиться или удивлять. Она должна была поразить. Из своей комнаты она вышла, как из актерской уборной. Волосы у нее были рыжие. Извивающиеся пряди змеились вокруг нарисованного лица Горгоны. Ее глаза и зубастый рот, размалеванные черной и красной краской, притягивали взоры мужчин, заставляя их забыть о других губах и глазах. А так как и глаза, и рот у нее были красивы, мужчины это заметили. Они не говорили уже: «Она ничего собой не представляет». Они говорили: «Как жаль, что такая красивая женщина так себя вымазала».
Полагаю, что и платья ее были предметом тщательного обдумывания. Зная свое сходство с Изис Казати, чье изображение украшало один из залов Розового Дворца, — мы видели его в 1945-м у Хосе-Марии Серта — она выходила к гостям, задрапированная золотой тканью.
Не могу не вспомнить Жоржетту Леблан{65} с ее золотыми шлейфами и длиннополыми накидками, штурмующую на велосипеде, вслед за Морисом Метерлинком{66}, склоны холмов. Простодушные, отчаянные, невероятные женщины, до чего вы любили золото в своих нарядах. Вы тратили на них все до последнего су.
Выйдя из своей уборной, маркиза Казати сорвала аплодисменты, какими сопровождается обычно выход на сцену знаменитой трагической актрисы. Дальше надо было играть. А пьесы не было. В том-то и заключалась ее трагедия, потому дом ее и стал обителью привидений. Надо было любой ценой заполнить пустоту, ежеминутно поднимать и опускать занавес над какой-нибудь диковинкой, будь то рог единорога, разряженные обезьяны, заводной тиф или живой удав. Но обезьяны заболевали туберкулезом. Рог покрывался пылью. Заводного тигра сжирала моль. А удав сдох. Эта скорбная свалка была вызывающе несмешной. Для смешного там не оставалось места. Смешное водилось у графа де Монтескью. Колоритность все же дорого стоит, даже в легкомысленном мире. Монтескью коллекционировал колоритность других, но и тут ошибался в выборе. Как не вспомнить финальную сцену из «Златоокой девушки»{67}? Подобно маркизе де Сан Реаль, маркиза Казати, проливая кровь вещей и животных, жертв своей грезы, красила себя черным и красным, меняла облик, но, в сущности, не могла ничего изменить.
Пусть эти строки послужат ей во славу. Я предчувствую, что где бы она ни оказалась, она повсюду будет носить с собой воткнутый между лопаток нож императрицы Елизаветы.
Для того, чтобы в дом явились призраки, нужна одержимость идеей, «ангажированность». Маркиза была «ангажирована» на свой манер. Граф де Монтескью — нет. Хотя ангажированность может существовать на всех ступенях лестницы. Сверху донизу.
Сартр затронул серьезный вопрос. Только почему он ограничился видимой ангажированностью? Невидимая затягивает сильнее. Не будем брать в расчет поэтов: если они и встают на чью-либо сторону, то непременно с расчетом проиграть. Мои недруги утверждают, что я ангажирован свободой — она-де увлекает меня на сомнительные дорожки. Знаю я, что у них на уме. Опиум, обыски и все такое. Но только при чем тут опиум и обыски? Наша ангажированность — внутренняя. Она состоит в том, чтобы не давать себе никаких поблажек.
В Вильфранше был зачарованный отель — «Hotel Welcome». По правде говоря, привидениями в нем были мы, потому как ничто другое его к зачарованности не предрасполагало. Там была, разумеется, крытая улица. Были укрепления Вобана{68} и казарма, которая по вечерам казалась обрывком абсурдного, феерического сна. Слева, как и полагается, была Ницца, справа — Монте-Карло; их угрюмая архитектура. Но сам «Hotel Welcome» был премилый и с виду ничего необычного не предвещал. Комнаты были выкрашены эмалевой краской. Фасад, поверх обманных рельефов на итальянский манер, был густо замазан желтым. В заливе скучали эскадры. На солнце дремали или чинили свои сети рыбаки.