Блистающая синева безмятежно цвела летними облаками, море переполнено было жидким, колеблющимся светом. Казалось, мир поет; в тишине отчетливо слышалась медленная, торжественная мелодия, напоминающая молитву жреца — солнцепоклонника, мага, иссохшего от мудрости и горестного всезнания… Я плеснул себе в лицо холодной водой.
…Путь домой лежал почти через весь поселок, и на каждом шагу я улыбался и здоровался, здоровался и улыбался; все здесь мы знали друг друга, едва ли пятьсот человек, которым для работы нужны только книги, письменный стол, терминал информатория, холст или, как мне, синтезатор — жители одного из многих поселков, рассыпанных по земле специально для тех, кому для работы нужны лишь книги да письменный стол. Я не смог бы теперь жить больше нигде.
Дети навещали нас. Некогда они рождались здесь, на острове родителей-домоседов, но учились и работали в том мире, который мы давно уже не навещали. Они слушали наши симфонии, читали наши книги, но жили в другом мире. Когда-то наш поселок напоминал детский сад…
Сын уже проснулся. С веранды слышался приглушенный разговор и счастливый женский смех; стараясь двигаться беззвучно, я обогнул дом и по наружной лестнице проник в свою комнату — шорты действительно следовало снять, прикрыть брюками исцарапанные колени…
— Ну наконец-то, — сказала жена, когда я спустился на веранду. — Мы уже заждались.
— Простите, ребята, — покаянно ответил я. — Встретил Эми на стоянке, попросила перегнать машину за тополя, дескать, мешает композиции.
— Ну, и ты?
— С грехом пополам, — засмеялся я и вдруг заметил, что сын смотрит на меня с плохо скрытой тревогой. Меня будто обожгло — он знал!.. Он что-то знал о моем поединке с гравилетом! — Чаю мне. Чаю горяченького! — Я разглядывал сына с удовольствием и гордостью; он-то мог не стесняться, что на нем лишь шорты да безрукавка, завязанная узлом на смуглом мускулистом животе; он был стройный, жесткий, как его гравилет, глазастый — молодой; и ведь подумать только, какая-то четверть века промахнула с той поры, как несмышленый и шустрый обезьяныш с хохотом вцеплялся мне в волосы; какая-то четверть века, века. Века.
Мы завтракали и очень много смеялись.
— Внука хочу, — с шутливой требовательностью говорила жена. — Лучше — двух. Близняков давай, уговор?
— Мама, думаешь, с девушками легко? Их знаешь как много?
— А Леночка, она ведь так тебе нравилась, даже гостить приезжали вместе, целовались тут под каждым кустом…
Не следовало ей говорить об этом столь бестактно. Лена, младшая дочь Рамона Мартинелли, месяцев пять назад неожиданно улетела на один из спутников Нептуна, и сын, навещавший нас за это время четырежды, выглядел мрачнее, чем когда-либо прежде; мы решили, что у них как-то не сладилось и он переживает ее внезапный, едва ли не демонстративный отлет. Из-за фокуса Лены даже дружба наша с Рамоном и Шурой, его женою, чуть не разладилась, но оказалось, что их принцесса и с ними повела себя резко — записала лишь одно письмо перед отлетом, коротенькое, минут на семь, и с тех пор вообще будто забыла о стариках.
— Ну, а что Леночка, — с чуть деланной улыбкой отвечал сын.
— Ну, не Леночка, — с чуть деланной улыбкой поспешно отступала жена и все подкладывала мальчишке то ветчины, то пирожных, то пододвигалась к нему вплотную, проверяя, не сквозит ли на него из окна. Я слушал их смех, их разговор, и он непостижимым образом ложился на мелодию, подслушанную мною у мира сегодня; они словно бы пели, сами не подозревая об этом.
— Самоходный очистной комплекс — это еще тот подарочек, мам, — говорил сын. — Нет, не по самому дну. Средиземное кончаем, осенью все звено перейдет в Атлантику…
Было уже сильно за полдень, когда мы поднялись наконец из-за стола, и тут сын спросил, есть ли у меня что-либо новое, и, когда я кивнул, попросил сыграть.