Итак, пьеса опять закончена. Иокасте предрекли, что сын ее обагрит руки ж крови Лая и преступно осквернит ложе матери. Она оставила сына на Киферомском холме, приказав проколоть ему ступни (как она сама признается в той же сцене): у Эдипа до сих пор остались шрамы от этих ран. Он помнит, что его попрекали тем, что он не сын Полиба. Разве Эдипу и Иокасте этого недостаточно, чтобы понять свое злосчастие? Разве они могут еще сомневаться? Не смешна ли подобная слепота?
Я знаю, что Иокаста не говорит в этой сцене, что ей предстояло выйти замуж за собственного сына, но это еще один промах. Ибо когда Эдип говорит Иокасте: «Мне предсказали, что я оскверню ложе матери и что отец падет от моей руки», Иокаста должна тотчас ответить: «То же было предсказано моему сыну» – или, по крайней мере, должна дать зрителю почувствовать, что в этот миг убедилась в постигшем ее несчастье.
Неведение Эдипа и Иокасты – неумелый прием поэта, который, ради того чтобы сообщить пьесе должный размер, оттягивает до пятого акта узнавание, очевидное уже во втором, нарушая законы здравого смысла, дабы внешне не преступить законы театра.
Этот Эдип, разгадавший загадки сфинкса, не понимает самых очевидных вещей. Когда коринфский пастух приносит ему известие о смерти Полиба и сообщает, что тот не был его отцом и что Эдип был оставлен неким фиванцем на холме Киферон, что ноги его были проколоты и перетянуты ремнями, Эдип все еще ничего не подозревает; его только страшит мысль, что он, возможно, рожден в незнатной семье. Хор, не покидающий сцены на протяжении всей пьесы, не обращает никакого внимания на то, что должно было бы открыть Эдипу глаза на его происхождение. Хор, который выдается за собрание людей просвещенных, обнаруживает столь же мало проницательности, как и сам Эдип. И в то время как фиванцы должны были быть охвачены состраданием и ужасом при виде злосчастий, свидетелями коих они являются, хор восклицает: «Если дано мне судить о грядущем, если я не ошибаюсь в моих предположениях, о Киферон, не пройдет и дня, как вы поведаете нам, где отчизна и мать Эдила, и мы восславим вас хороводами, возблагодарим за радость, дарованную нашим государям. А вы, государь, от кого из богов ведете род вы? Какая нимфа зачала вас от Пана, бога гор? Или вы – плод любви Аполлона? Ибо и Аполлону любы горные кручи. А может, то Меркурий или Вакх, также пребывающие на вершинах?» – и т. д.
Наконец на сцене появляется тот, кто некогда оставил Эдипа на Кифероне. Эдип расспрашивает его о своем происхождении; г-н Дасье, вслед за Плутархом, осуждает это любопытство, которое мне, напротив, представляется единственным разумным поступком из всего, что Эдип совершает на протяжении пьесы, если бы еще только справедливое желание познать себя не соседствовало с нелепым самообманом. Таким образом, в четвертом акте Эдипу все о себе известно. И пьеса, в очередной раз, окончена.
Г-н Дасье, переведший Софоклова «Эдипа», утверждает, что зритель горит нетерпением узнать, какое решение примет Иокаста и как именно Эдип свершит над собой проклятия, которые он обрушил на убийцу Лая. Испытывая глубокое почтение к сему ученому мужу, я придерживался того же мнения, читая его перевод. Представление моей пьесы раскрыло мне глаза, и я понял, что греческих поэтов можно безбоязненно хвалить сколько душе угодно, но подражать им опасно.
Я взял у Софокла часть рассказа о смерти Иокасты и постигшей Эдипа катастрофе. Я заметил, что внимание зрителей и их удовольствие ослабевают при рассказе об этой развязке: охваченные ужасом в момент узнавания, они испытывали одно лишь отвращение в конце пьесы. Возможно, тому причиной посредственность стихов; возможно, зритель, уже знающий развязку, сожалеет, что не слышит ничего нового; возможно также, что, после того как ужас достиг предела, все последующее неизбежно кажется вялым. Как бы там ни было, я счел себя обязанным отсечь этот рассказ, в котором было не более сорока строк, меж тем как у Софокла он занимает весь пятый акт. Не следует, очевидно, прощать древнему писателю двести или триста лишних стихов, коль скоро новому не прощают и сорока.
Г-н Дасье предуведомляет в своих примечаниях, что пьеса Софокла отнюдь не кончается в четвертом акте. Но разве самая необходимость это доказывать не свидетельствует о том, что на самом деле трагедия окончена? Нет никакой нужды в подобных примечаниях к пьесам Корнеля и Расина, разве что Горации[315]
дают основание для таких комментариев, но от них пятый акт «Горациев» не становится менее слабым[316].Не могу умолчать здесь об одном месте из пятого акта пьесы Софокла, которым восхищался Лонгин[317]
и которое перевел Буало: