У нас пытались в свое время представлять трагедии в прозе[366]
, но я не думаю, чтобы ныне такое начинание могло увенчаться успехом – кто обладает большим, не станет довольствоваться меньшим. Никогда не встретит хорошего приема тот, кто объявит публике: «Я намерен уменьшить ваше удовольствие». Если бы среди картин Рубенса или Паоло Веронезе кто-нибудь поместил свои карандашные рисунки, разве не напрасно равнял бы он себя с этими художниками? На празднествах в обычае танцевать и петь; разве было бы довольно вместо этого ходить и говорить под тем предлогом, что ходили бы и говорили хорошо и что это было бы легче и естественнее?По всей видимости, для всякого трагического театра всегда нужны будут стихи, а для нашего, сверх того, всегда нужна будет рифма. Оковам рифмы и крайней строгости нашего стихосложения мы и обязаны превосходными сочинениями, которые написаны на нашем языке. Мы хотим, чтобы мысль ничем не жертвовала ради рифмы и чтобы рифма не была ни тривиальной, ни слишком изысканной; мы неукоснительно требуем от стиха той же чистоты, той же точности, что и от прозы. Мы не дозволяем ни малейшей вольности, мы желаем, чтобы автор был непрестанно в цепях и тем не менее всегда казался свободным, и мы признаем поэтами только тех, кто выполнил все эти условия.
Вот почему легче написать сто стихов на любом ином языке, чем четыре стиха на французском. Очевидное тому доказательство – пример нашего аббата Рене Демаре, члена Французской Академии и академии Круска[367]
: он с успехом перевел Анакреона на итальянский язык, а его французские стихи, за исключением двух или трех четверостиший, принадлежат к самым посредственным. То же самое случилось с нашим Менажем[368]. Сколько было у нас умников, которые писали отменные стихи на латыни, но не могли сочинить ничего сносного по-французски!Я помню, сколько споров о нашем стихосложении мне пришлось выдержать в Англии, и знаю упреки в ребячливости, которые я часто слышал от высокоученого епископа Рочестерского[369]
по тому поводу, что мы накладываем на себя узду, как он утверждает, без всякой надобности. Но уверяю Вас, милорд, что, чем лучше иностранец будет знать наш язык, тем скорее он примирится с рифмой, которая поначалу пугает его. Она не только необходима для нашей трагедии, но и украшает даже наши комедии. Острота в стихах легче запоминается, картины человеческой жизни всегда ярче в стихах, чем в прозе, а когда по-французски говорят «стихи», тем самым говорят «рифмованные стихи»; достаточно сказать, что комедии в прозе великого Мольера после его смерти пришлось переложить стихами[370], и теперь их играют только в этой форме.Поскольку я не могу, милорд, позволить себе во французском театре нерифмованные стихи, каковые в обычае в Италии и Англии, я хотел бы по крайней мере перенести на нашу сцену некоторые красоты вашей. Правда, я должен признать, что английский театр весьма несовершенен. Я слышал из Ваших уст, что у вас нет ни одной хорошей трагедии, но зато в ваших столь уродливых пьесах есть восхитительные сцены.
Доселе почти всем трагическим авторам вашей нации недоставало той чистоты, той размеренности, той благопристойности действия и стиля, того изящества и всех тех тонкостей искусства, которые создали завидную репутацию французскому театру со времен великого Корнеля, но ваши самые неправильные пьесы имеют одно большое достоинство: захватывающее действие.
У нас во Франции есть почитаемые трагедии, которые представляют собой скорее разговоры, нежели изображение события. Один итальянский критик писал мне в письме о театрах: «Un critico del nostro «Pastor Fido» disse, che quel componimento era un riassunto di bellissimi madrigali; credo, se vivesse, che direbbe delle tragedie francese che sono un riassunto di belle elegie e sontuosiepitalami»[371]
. Боюсь, что этот итальянец прав. Наша чрезмерная деликатность иногда понуждает нас переносить в рассказ то, что мы хотели бы представить. Мы боимся показывать на сцене новые зрелища нации, привыкшей осмеивать все необычное.Место, где играют комедию, и вошедшие в обиход нарушения надлежащего порядка – еще одна причина той сухости, в которой можно упрекнуть некоторые из наших пьес. Расположенные на подмостках скамьи, предназначенные для зрителей[372]
, сужают сцену и делают почти невозможным всякое действие. Из-за этого неудобства декорации, столь хвалимые древними, редко подходят для пьесы. В особенности это мешает актерам переходить на глазах у зрителей из одного покоя в другой, как это разумно делали греки и римляне, чтобы сохранить одновременно единство места и правдоподобие.