После этой сцены Антоний возбуждает жалость в сердцах тех самых римлян, которым Брут внушил свою суровость и жестокость. Коварной речью Антоний укрощает их гордый дух, а когда видит, что они смягчились, показывает им тело Цезаря и, прибегая к самым патетическим тирадам, подстрекает их к возмущению и мести. Французы, пожалуй, не потерпели бы, чтобы в их театрах выступал хор, состоящий из римских ремесленников и плебеев, чтобы окровавленное тело Цезаря было выставлено напоказ народу и чтобы с ораторской трибуны народ подстрекали ко мщению. Дело привычки, сей владычицы мира, изменить вкусы нации и превратить в источник удовольствия предмет нашего отвращения.
У греков мы находим сцены, на наш взгляд, не менее отталкивающие. Ипполит, разбившись о скалы[381]
, считает свои раны и издает крики боли. Филоктет корчится в муках[382], и черная кровь течет из его язвы. Эдип, выколовший себе глаза[383] и запятнанный кровью, которая еще каплет из его глазниц, сетует на богов и людей. Слышатся вопли Клитемнестры[384], которую убивает ее собственный сын, а Электра кричит на сцене: «Рази, не щади ее, она не пощадила нашего отца». Прометей прикован к скале гвоздями, которые вбивают ему в живот и в руки. Фурии отвечают окровавленной тени Клитемнестры[385] нечленораздельными воплями. Одним словом, многие греческие трагедии полны чрезмерно ужасного.Я понимаю, что греческие трагики, которые, впрочем, были выше английских, часто заблуждались, принимая отвратительное за ужасное, а отталкивающее и невероятное за трагическое и чудесное. Во времена Эсхила искусство было еще в младенчестве, как и в Лондоне во времена Шекспира, но, несмотря на большие ошибки греческих поэтов и даже ваших, мы находим у них истинный пафос и необыкновенные красоты; и если иные французы, знающие иноземные трагедии и нравы только по переводам да понаслышке, безоговорочно осуждают их, то мне кажется, они подобны слепым, которые стали бы уверять, что роза не может ласкать взор, потому что они на ощупь чувствуют, сколько у нее шипов. Но если греки и вы переходите границы благопристойности и если в особенности англичане дали ужасные спектакли, желая дать ужасающие, то мы, французы, в той же мере щепетильные, в какой вы были безрассудны, слишком сдерживаем себя из страха увлечься и порой не достигаем трагического, опасаясь выйти за его пределы.
Я отнюдь не предлагаю, чтобы сцена стала местом резни, как у Шекспира и его последователей, которые, не обладая его гением, переняли лишь его недостатки, но я смею думать, что есть ситуации, которые все еще кажутся французам лишь отвратительными и безобразными, но которые, будучи освобождены от излишеств, искусно представлены и, главное, смягчены очарованием прекрасных стихов, могли бы доставить нам наслаждение, о коем мы даже и не подозреваем.
Пусть мне по крайней мере скажут, почему героям и героиням наших трагедий позволено лишать себя жизни, но запрещено кого-либо убивать. Разве на сцене льется меньше крови, когда Аталида[386]
закалывает себя кинжалом из-за своего возлюбленного, чем пролилось бы при убийстве Цезаря? И если зрелище мертвого сына, которое является глазам Катона[387], служит поводом для восхитительной речи старого римлянина, если этой сцене рукоплескали в Англии и в Италии самые ревностные приверженцы французской благопристойности, если она не покоробила самых чувствительных женщин, почему бы и французам не привыкнуть к подобным спектаклям? Разве не одинаковы по своей природе все люди?Все эти законы, согласно которым на сцене не должно проливать кровь, не должно говорить более, чем трем собеседникам и т. д., мне кажется, могли бы допускать у нас, как они допускали у греков, некоторые исключения. Правила благопристойности, всегда несколько произвольные, не таковы, как основные правила театрального искусства, к которым принадлежат три единства. Было бы слабостью и беспомощностью распространять действие за пределы надлежащего времени и места. Спросите у автора, который включил в пьесу слишком много происшествий, в чем причина этой ошибки. Если он прямодушен, он Вам ответит, что у него недостало таланта, чтобы заполнить пьесу одним событием, а если действие у него развертывается в течение двух дней и в двух городах, значит, он недостаточно искусен, чтобы вместить его в три часа и в ограду дворца. Совсем иначе обстоит дело с автором, который представил бы на сцене зрелище, внушающее ужас; он не нарушил бы правдоподобия, и эта смелость отнюдь не говорила бы о его слабости, а, напротив, свидетельствовала бы о большом таланте, необходимом для того, чтобы своими стихами придать истинное величие действию, которое без возвышенного стиля было бы лишь жестоким и отталкивающим.