Профессиональный язык философской школы предоставляет философу готовые терминологические рельсы для беспрепятственного скольжения мысли к ее началам, провоцирует его двигаться по готовому,
согласованному традицией и признанному ей эффективным мыслительному шаблону, который задается языком философской школы. С какого-то момента для кого-то становится ощутимой невозможность про-из-ведения Ума, Мысли, Понимания, Бытия в рамках сложившейся терминологической традиции, и философ, стремясь к осуществлению живого «дела философии», отказывается от наличного профессионального языка, «зарывается» в живую разговорную речь и приникает к истокам языка, к его корням, с тем чтобы, вслушиваясь в него заново, выкристаллизовать из языковой стихии новый язык с новой терминологией, хранящий (до времени) связь с собственным этимологическим лоном и дающий возможность мыслить на нем, понимать мыслимое, а не только скользить по терминологическим колеям готового языка. В свой черед и этот — новый — язык отомрет, чтобы дать место языку, вышедшему из той же языковой стихии усилием про-из-ведения за-мысла, Мысли уже новым философом. Так, постоянно обновляясь, живет философская мысль[126].Подобно тому, как древо философии растет, меняя старые слова на новые, так и искусство существует в непрерывном преображении, смене художественных языков, жанров и стилей. Правда, в искусстве художественного слова процесс обновления проходит легче: язык искусства тесно связан с разговорным языком.
Художественный язык, оставаясь синтетическим, образным языком (в противоположность аналитически направленному, «рассудительному» языку философской мысли), располагаясь ближе к повседневной жизни и текучей языковой стихии, чаще обновляется, быстрее проходит сквозь ограничения своей художественной «терминологии» (большие стили, жанры, языковые, стилистические штампы, условности и т. д.).Говорить своим языком. Особенно сложно приходится философской мысли там, где она возникла сравнительно поздно и застала уже готовым сложный и разветвленный иноязычный терминологический «инструментарий».
Так произошло, например, в России, где новая (художественная) литература, именно в силу ее более свободной и широкой связи с родной речью и народной жизнью, гораздо раньше и самостоятельнее заявила о себе, чем русская философия. Последней очень мешала и до сих пор мешает ее включенность в Философию не через мышление на родном языке, а через неизбежное на первых порах усвоение иноязычной философской терминологии, провоцировавшая непонимающее мышление. И если даже внутри философской традиции сформировавшейся на родном языке, время от времени возникают затруднения в самовозобновлении Мысли, то что говорить о ситуации мышления с использованием философской терминологии, рожденной на иной языковой почве? Отечественная философия сегодня, и здесь надо согласиться с В. В. Бибихиным[127], должна наконец заговорить на родном языке, чтобы встать — со временем — вровень с русским искусством.ПРИЛОЖЕНИЕ 3. Мерцающая предметность: художественное произведение как предмет литературоведческого и философского исследования
Аналитическое исследование волшебных историй не поможет вам слушать их с наслаждением, равно как и сочинять их — так же, как изучение драмы всех времен и народов вряд ли поможет получить удовольствие от спектакля или написать пьесу Исследование волшебных историй может даже огорчить вас.
Дж. Р. Р. Толкин. О волшебных историях
Есть науки и науки. Есть просто науки (математика, физика...), а есть науки «странные». Странности в науках имеют тенденцию к росту по мере смещения в «горячую», гуманитарную часть спектра. Странными они представляются на фоне образцовых для новоевропейской традиции дисциплин естественнонаучного и математического цикла. Странное, необычное привлекает к себе наше внимание, как бы приглашает остановиться, задуматься. Все двадцатое столетие прошло под знаком нарастания интереса к гуманитарному знанию, к осмыслению его «странностей».