Но никто ничего не предпринимает, и никто ни от чего не страдает. Игорь всегда удивлялся этому. Сначала переживал за дочь, но потом вдруг понял, что и ей это вполне подходит. Есть солидный жених, значит, не ушла молодость. Есть жизненная перспектива и нет никаких бытовых забот о чьем-то желудке, о чьей-то одежде, о чьих-то неисправимых привычках.
«Илона ленива, – понял, наконец, Игорь. – Илона похожа на свою мать. Она проживет так до старости и никогда не поступится своими удобствами. Она одна знает, что ей удобно, а что нет».
И тоже успокоился. Перестал жалеть дочь, которая в этой жалости не нуждалась.
«Думаю, – рассуждал однажды Игорь вслух, – Ирэн это тоже устраивает. Представь, если бы в их дом пришел Виталий со своими привычками, с постоянными посещениями дома его детьми, с финансовыми претензиями отставленной жены, привыкшей к свободной и беспечной жизни! Ирэн не вынесла бы!»
Я об этом догадывался и очень ценил этот общественный договор, который они все, Ирэн, Илона, Виталий, его жена и двое мальчишек, заключили между собой. Есть жених, он же чужой муж, он же заботливый папаша, есть незаконная теща с квартирой на Трубной, есть флегматичная невеста. Точный срез нашего общества: есть всё, выглядящее очень естественным и очень здоровым, и всё это крайне фальшиво, крайне негармонично.
Он умер с этим в душе. Он с этим ушел. Боже! Какой ужас!
И меня ведь этот их «общественный» договор устраивал при всей его неестественности. Привязанность очень эгоистична, очень требовательна и потому неизмеримо более жестока в сравнении даже с ненавистью. Ненависть может насытиться кровью и затихнуть, а привязанность лишь распалиться, разгореться от крови! То и другое – страсть, но первая плоская, а вторая глубокая.
Я часто думал об этом и думаю теперь, когда уже нет в живых объекта моей страсти.
Я знаю ответ, но стесняюсь произнести его вслух. Мне страшно!
А ответ прост – как в «Бесприданнице» крик Карандышева: «Так не доставайся же ты никому!»
Нет! Нет! Меня не устроила его смерть! И он был верен мне так же, как я ему. Но что было бы, избери он, в конце концов, семью? Как повел бы себя я?
Сорвал бы со стены тот томагавк, тот топорик? Я не знаю себя до конца и потому не знаю, что бы предпринял.
Семья идет за гробом, тут же печальный Виталий, двое его сыновей и разбитная, хорошенькая жена. Сейчас она, правда, соответствует обстоятельствам: на ней темно-синяя блузка, серая юбка и черный шарфик намотан на шею. Марина, кажется. Точно, Марина.
Я по-прежнему в стороне. На меня косятся все, кроме членов семьи Игоря. Они меня не замечают. Они не простили Игорю его слабости, но о мертвых хорошо или ничего. Поэтому меня и не замечают. То есть –
И еще тут телевидение. Аж две камеры теперь! Кажется, та же компания, что была у дома Игоря. И девчонка с микрофоном та же. По-моему, они затеяли какой-то сериал в реальном времени. Рейтинги собирают, мерзавцы! Я всегда себя спрашивал – а телевидение искусство? Или ремесло? Ответа не нашел. Мысли и теперь путаются. Задумывалось, наверное, как эксперимент, потом решили, что это искусство, но все же, в конце концов, оно стало ремеслом. Эксперимент не может быть искусством. Разве что когда в нем участвуют не толпа, а лишь немногие личности. Толпа не творит искусства и не ценит его. Ей только кажется, что она на это способна. Искусство одиноко. Как любовь. Как мертвец.
Отворачиваюсь от камер, хотя они единственные смотрят на меня своими бесстрастными объективами. Представляю, что скажет комментатор сегодня в эфире: «Приятель убитого совсем одинок». Ну, что ж, это обнадеживает… В этом есть своя эстетика. Как в искусстве. Печальная эстетика одиночества.
Да черт с ними! Циники…
Донское кладбище небольшое. Игорь будет похоронен там. Но сейчас его тело предстоит сжечь в Митино. Родным выдадут урночку, и они закопают ее в могилу к родителям Игоря, у самой стены кладбища, недалеко от роскошной могилы Муромцева[2]
. Мы там часто бывали с Игорем. Он убирал родительский холмик, украшал его несколькими розами, сеял траву. Однажды он, протирая плиту, провел рукой по чистой её нижней половине.«Вот здесь когда-нибудь напишут: Игорь Волей, – сказал он серьезно. – И две даты. Как странно! Вижу, осознаю, даже знаю, и душа не холодеет…»
У меня холодеет. Сейчас холодеет и тогда похолодела. Он сказал это за две недели до своих похорон. Мы были на Донском, проезжали мимо и остановились, как обычно.
Потом мы остановились у могилы Муромцева. Игорь покачал головой и вздохнул.