По дороге Шадрин где-нибудь обедал, впрочем, обедом это можно было назвать, лишь исходя из времени, на самом же деле, это был скорее плотный завтрак. Вернувшись в свою комнату, он погружался в перину и читал, читал с упоением – никогда у него не было такого чисто читательского состояния, когда книге отдаешься полностью, и читал он не любимую классику, а то что пропустил в юношеские годы – Дюма, Лондона, Толкина. Когда на улице темнело так, что без настольной лампы читать становилось невозможно, Шадрин выходил к обеду. С бабой Верой они сошлись, та обильно и хорошо готовила, и сам обед проходил спокойно, чинно, как-то по-старорусски, и это напоминало какую-то игру и очень нравилось Шадрину. Вечером же, за чаем, они вели долгие разговоры. Оказалось, что у Шадрина воспоминаний и пережитого не меньше бабкиного, и чаепитие напоминало стариковские посиделки, не хватало разве что пузатого самовара, а использовался обычный чайник с отколупнувшейся в некоторых местах эмалью. От своей хозяйки Шадрин был в восторге и не столько от замечательной русской основательности, которая проявлялась буквально во всем, сколько от того, что она ни разу не поинтересовалась его писательством и не попросила что-нибудь прочесть. Шадрин даже подумал, что она забыла, что он представился писателем, но однажды он услышал, как бабка говорила, стоя у соседских ворот: «...счас вернется да опять писать засядет, все пишет и пишет, – и отчего-то вздохнула, – не иначе как роман». «А я-то ничего и не пишу», – грустно подумал Шадрин.
В общем, оговорка о «писании романа» была вовсе не удивительна, и возвращаясь после той встречи с Тишкиным в дом, он зашел в книжный магазин и купил пачку писчей бумаги. Удивительно другое – Шадрин ни разу не задумался, о чем будет писать. Просто однажды, сев за стол в своей комнатке, он достал лист из пачки и написал:
«Я родился двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, ровно через тридцать лет после смерти Есенина...»
Писалось изумительно легко. У Шадрина не было никакого продуманного плана, сюжета, у него не было никакой определенной мысли, которую он хотел бы выразить, то есть не было всего того, что именуется литературной работой – письмо текло, как песня. И ему очень нравились эта протяжность и легкость. Шадрин писал биографию поэта. Можно было подумать, что он пишет автобиографию, но Шадрин открестился от автобиографии с первой же фразы, он-то родился не двадцать пятого, а двадцать шестого, и не в декабре, а в январе, и вообще был младше своего героя.
Теперь все совершенно наладилось... Шадрину даже стало казаться, что его утренние прогулки после ночных бдений, когда он писал роман, не связаны с Анной, а были, скорее, соблюдением некого ритуала, нарушение которого могло сломать все и расстроить. Шадрин днем отсыпался, и потом с нетерпением ждал, когда они с бабой Верой докончат вечерний чай. И хотя нетерпение порой доводило Димку до дрожи, он не спешил разделаться с чаем. Он просто получал мазохистское наслаждение от собственных переживаний и еще больше наслаждался тем, что вот сейчас баба Вера доскажет историю, шумно выдохнет, поставив на стол пустую цветастую кружку, и произнесет обычное: «Ну ладно, я приберу тут...» Шадрин срывался с места, как школьник на перемену, хотя нет, это его душа срывалась, само же тело, не нарушая установленных порядков, не торопясь, вставало, благодарило за чай и степенно двигалось в комнатку, где за столиком уже нетерпеливо поджидала душа.
Окружающее уступало место родившемуся двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года поэту, оно таяло, как тают дома в окутывающем город утреннем тумане.
Он и не фазу сообразил, когда увидел стоящую перед собой Тоньку, а, узнав, обрадовался, как радуются вдруг увиденной фотографии, с которой связано столько воспоминаний...
Шадрин чуть подвинулся на скамейке, хотя та была свободна.
– Садись.
Тоня села.
– Ну расскажи что-нибудь, – Шадрин развернулся в пол-оборота и смотрел теперь на нее.
Тоня подняла голову.
– Глупо все это, – сказала она, будто все вокруг было ей безразлично.
– Что глупо?
– Все. Вот твое сидение здесь, например. – А мне нравится...
Тоня помолчала и повторила:
– Глупо, – и добавила тише: – Все равно она твоей никогда не будет.
Шадрин усмехнулся:
– Разве дело в этом?
– А в чем?
– Сейчас мне хорошо, и, если со стороны это выглядит глупо, то я все равно не хочу ничего менять только из-за того, чтобы перестать выглядеть со стороны глупо. К тому же – с чьей стороны глупо?
– Ты был другим, – отозвалась Тоня.
– Кем я только не был... Мне кажется, что я прожил уже столько жизней... Разные люди пьют жизненное питье по-разному, одни цедят по глоточку, другие выпивают махом. Я не могу представить Пушкина пятидесятилетним.
– А ты считаешь себя Пушкиным?
– Нет, Шадриным, что тоже неплохо... Со своей последней жизнью я распрощался, когда приделал в комнате петлю. Что ты так смотришь? Ну да, приделал, а потом струсил и убежал, и теперь здесь живет тихий трусоватый человечек, но в свой срок и он умрет.
– И каков отмерен срок?