Следует отметить, что у подобных женщин отсутствует завышенная самооценка, столь характерная для представительниц других категорий преступниц. Они не мнят себя принцессами крови, трезво оценивают свою никчемность и даже в какой-то степени бравируют ею. В ответ на упреки и увещевания они, как правило, заявляют: «Да, я ничтожество, тварь. Ну и что? Все равно красиво жить не запретишь».
И они уверенно берут свое, вернее, то, что считают своим в этой жизни. А своим они считают очень многое и берут его, зачастую снося ужасные унижения, которые их отнюдь не унижают, решительно сметая при этом все преграды на пути к «красивой» жизни.
Проституцией эта женщина занялась не вследствие неблагоприятного стечения обстоятельств, толкающих определенную часть девушек на панель, а исключительно по холодному расчету. Эго не Настя из знаменитой пьесы М. Горького "На дне», где проститутка пребывает в сладостных грезах о неких Гастонах и Раулях, пылающих к ней романтической страстью. Это и не трогательная Кабирия из киношедевра Феллини, строящая планы относительно скромной и тихой семейной жизни. Ей вообще чужды какие бы то ни было привязанности. Она даже не представляет, «как можно отдаваться мужчине бесплатно». И это отнюдь не бравада, а стойкая жизненная позиция.
И эти качества — не следствие обстоятельств или порочного воспитания, нет, в данном случае перед нами — ярко выраженный тип врожденной преступницы.
КСТАТИ:
«Всевозможные наказания не в состоянии воспрепятствовать этим женщинам нагромождать одни преступления на другие и их испорченный ум гораздо находчивее в изобретении новых преступлений, чем суд в придумывании новых наказаний».
Так что оставим столь приятный слуху многих родителей постулат о том, что преступниками не рождаются.
Рождаются, и если не все, то очень многие.
----------------------------------------------------------------------------------------------------
«Когда в феврале 1933 года сестры Папин, (кухарка и служанка) убили мадам и мадемуазель Лансслин в респектабельном провинциальном Ле-Мансе, что в полудюжине часов езды от Парижа, то это было не убийство, а революция. Это была малая революция, поскольку происходило в холле дома и участвовало в ней лишь четыре женщины — по двое с каждой стороны. Повстанцы одержали ужасную победу. Жалкие силы Ланселинов были в буквальном смысле разбросаны па расстоянии в десять окровавленных футов — от лестничной площадки вниз по лестнице. Физические подробности были лишь скучными деталями яростной борьбы в голове Кристины Папин, которая обернулась зловещей поэзией одного из самых безжалостных убийств в истории Франции.
В тот самый день, когда ему предстояло оказаться вдовцом, мсье Ланселин, адвокат на пенсии, провел день в своем респектабельном провинциальном клубе. В 6.45 он сообщил брату своей жены, мсье Ренарду, практикующему адвокату, к которому они были приглашены на семейный обед к 7 часам, что, подойдя к своему дому в Ру Ла Бруер, чтобы забрать жену и дочь Женевьеву, он нашел двери закрытыми, а окна — темными, за исключением окна служанок в мансарде, где, пока он не начал стучать, горел слабый свет. Когда он стал уходить, свет вновь загорелся.
Адвокаты, теперь уже вдвоем, направились к жилищу Ланселинов и увидели, как погас свет в мансарде, и зажегся украдкой, когда мужчины стали удаляться. Обеспокоенные (по крайней мере поскольку пропадал хороший обед) эти джентльмены пригласили полицейских с бригадиром, которые, взломав окно, пригласили Ланселина войти в свое жилище, где оказалось, что электролампы не работают. Двое полицейских и брат жены с фонариком стали подниматься наверх. Приблизившись ко второму этажу, это трио из гуманных соображений посоветовало мужу не следовать за ними...
На третьей от лестничной площадки ступеньке уставившись в потолок, лежал одинокий глаз. На самой площадке в неестественных позах лежали сами леди Ланселин. Их головы напоминали пудинги с кровью. Под скромными провинциальными платьями их ноги были исполосованы ножом так, как французский булочник полосует свои длинные булки. Ногти были оторваны, а один из зубов Женевьевы вонзился ей в кожу головы. Второе глазное яблоко матери лежало в углу холла, близоруко глядя в никуда. Кровь пропитала ковер настолько, что он превратился в упругий красный мох.